Король гномов

Окончание, начало в «УЦ» № 5 от 31 января 2013 года.

В 1922 году и Юрий Олеша, и Валентин Катаев, и Владимир Нарбут переезжают из Харькова в Москву – вроде бы по отдельности, но судьба опять сводит их вместе. Юрий Олеша устраивается в ежедневную газету «Гудок», где публикуется под псевдонимом Зубило. Пожалуй, отраслевая газета железнодорожников была в двадцатые годы самым литературным периодическим изданием СССР. Одновременно с Олешей здесь работали Михаил Булгаков, Валентин Катаев, Илья Ильф, Евгений Петров. Сюда же устраивается только что приехавший в Москву молодой поэт Арсений Тарковский.

Паола Педиконе пишет в книге «Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы»:

«Те, кто читал роман Валентина Катаева “Алмазный мой венец”, конечно, помнят впечатляющую трагическую фигуру Колченогого и его соперника – Ключика, влюбленных в одну женщину. Под именем Колченогого выведен Владимир Нарбут, под именем Ключика – Юрий Олеша. Арсений Тарковский хорошо знал обоих.

Нарбут, гетманский потомок, “ослабевший отросток могучих и жестоких людей” (определение Надежды Мандельштам) и в то же время блистательный поэт, акмеист, близкий друг Осипа Мандельштама и Анны Ахматовой, волей судеб в середине 1920-х годов возглавил издательство “ЗиФ” (“Земля и фабрика”). Как и Тарковский, он был родом с Украины. В то время Арсений с незрелыми юношескими стихами, конечно, еще не мог претендовать на издание собственной поэтической книги. Нарбут “подкармливал” молодого стихотворца рецензиями “самотека” – рукописей, поступавших в издательство “с улицы”, главным образом, от малообразованных графоманов.

(…)

А с Юрием Олешей Арсений познакомился в редакции газеты “Гудок”. Дружба с “Ключиком”, автором культового романа 1930-х годов “Зависть”, продолжалась долго – до смерти Олеши в 1960 году.

В библиотеке Тарковского сохранилась книга с дарственной надписью, датированной 14 января 1957 года: “Прекрасному Арсению Тарковскому в знак признания его таланта, ума и всего богатства его личности – Ю. Олеша”. Тарковский внимательнейшим образом прочитал книгу, о чем свидетельствуют карандашные пометки на полях. Особенно впечатлил его эпизод, когда в больничную палату пришли две медсестры – брать кровь на анализ: “Вы острите. Обе девушки молчат. Вы хорошо острите. “Служба крови”, например, – это хорошо. Нет, они молчат. Они видят ужасное существо с гноящимися глазами, с руками в шелушащейся коже; вы были смертник – они это знают. Упруго встав, они идут к другой кровати, а вы вздыхаете и вот-вот заплачете”.

“Как он был жив, когда писал это, до какой степени жив!” – записал на полях книги Тарковский. На последнем форзаце – еще одна карандашная запись Арсения: “После похорон Юры. Самое удивительное в смерти кого-нибудь то, что природа, город, деревья – ничего не изменяется”».

Тайны Суок

Не одно поколение советских школьниц восхищалось, наверное, романтическим поступком Юрия Олеши, который подарил будущей жене сказку, а главную героиню назвал ее именем (точнее, девичьей фамилией). Увы, правда далека от хрестоматийной версии. Свою куклу Юрий Олеша назвал в честь младшей сестры Суок – Серафимы, которая тогда уже была замужем за Владимиром Нарбутом. А посвятил сказку совсем другой девушке – Валентине Грюнзайд, которая к моменту выхода романа стала женой еще одного близкого друга Олеши, будущего автора «Двенадцати стульев» Евгения Петрова.

Итак, сначала о «дружочке» Суок. Серафима переехала в Харьков вслед за Олешей и Катаевым и поселилась вместе с ними. Здесь же, в Харькове, она в 1921 году вышла замуж, но не за Олешу:

«Мы прижились в чужом Харькове, уже недурно зарабатывали, – пишет Валентин Катаев в книге “Алмазный мой венец”. – Иногда вспоминая проказы прежних дней, среди которых видное место занимала забавная история брака дружочка с одним солидным служащим в губпродкоме. По первым буквам его имени, отчества и фамилии он получил по моде того времени сокращенное название Мак. Ему было лет сорок, что делало его в наших глазах стариком. Он был весьма приличен, вежлив, усат, бородат и, я бы даже сказал, не лишен некоторой приятности. Он был, что называется, вполне порядочный человек, вдовец с двумя обручальными кольцами на пальце. Он был постоянным посетителем наших поэтических вечеров, где и влюбился в дружочка.

Когда они успели договориться, неизвестно. Но в один прекрасный день дружок с веселым смехом объявила ключику, что она вышла замуж за Мака и уже переехала к нему.

Она нежно обняла ключика, стала его целовать, роняя прозрачные слезы, объяснила, что, служа в продовольственном комитете, Мак имеет возможность получать продукты и что ей надоело влачить полуголодное существование, что одной любви для полного счастья недостаточно, но что ключик навсегда останется для нее самым светлым воспоминанием, самым-самым ее любимым друзиком, слоником, гением и что она не забудет нас и обещает нам продукты.

(…)

Я же страшно возмутился и наговорил дружочку массу неприятных слов, на что она, весело смеясь, блестя голубыми глазами, сказала, что понимает, какую глупость совершила, и согласна в любой миг бросить Мака, но только стесняется сделать это сама. Надо, чтобы она была насильно вырвана из рук Мака, похищена.

– Это будет так забавно, – прибавила она, – и я опять вернусь к моему любимому слоненку.

Так как ключик по своей природе был человек воспитанный, не склонный к авантюрам, то похищение дружочка я взял на себя как наиболее отчаянный из всей нашей компании.

В условленное время мы отправились за дружочком. Ключик остался на улице, шагая взад-вперед перед подъездом, хмурый, небритый, нервный, как ревнивый гном, а я поднялся по лестнице и громко постучал в дверь кулаком.

Дверь открыл сам Мак. Увидев меня, он засуетился и стал теребить бородку, как бы предчувствуя беду.

Вид у меня был устрашающий: офицерский френч времен Керенского, холщовые штаны, деревянные сандалии на босу ногу, в зубах трубка, дымящая махоркой, а на бритой голове красная турецкая феска с черной кистью, полученная мною по ордеру вместо шапки в городском вещевом складе.

Не удивляйтесь: таково было то достославное время – граждан снабжали чем бог послал, но зато бесплатно.

– Где дружочек? – грубым голосом спросил я.

– Видите ли… – начал Мак, теребя шнурок пенсне.

– Слушайте, Мак, не валяйте дурака, сию же минуту позовите дружочка. Я вам покажу, как быть в наше время синей бородой! Ну, поворачивайтесь живее!

– Дружочек! – блеющим голосом позвал Мак, и нос его побелел.

– Я здесь, – сказала дружочек, появляясь в дверях буржуазно обставленной комнаты. – Здравствуй.

– Я пришел за тобой. Нечего тебе здесь прохлаждаться. Ключик тебя ждет внизу.

– Позвольте… – пробормотал Мак.

– Не позволю, – сказал я.

– Ты меня извини, дорогой, – сказала дружочек, обращаясь к Маку. – Мне очень перед тобой неловко, но ты сам понимаешь, наша любовь была ошибкой. Я люблю ключика и должна к нему вернуться.

– Идем, – скомандовал я.

– Подожди, я сейчас возьму вещи.

– Какие вещи? – удивился я. – Ты ушла в одном платьице.

– А теперь у меня уже есть вещи. И продукты, – прибавила она, скрылась в плюшевых недрах квартиры и проворно вернулась с двумя свертками. – Прощай, Мак, не сердись на меня, – милым голосом сказала она Маку.

Читателю все это может показаться невероятным, но таково было время. Паспортов не существовало, и браки легко заключались и расторгались в отделе актов гражданского состояния».

Второй раз Сима Суок вышла замуж очень быстро, там же – в Харькове, за поэта Владимира Нарбута и с ним переехала в Москву. За ними поехал и Олеша.

«Таким образом, было решено второе, после Мака, похищение дружочка, – пишет Катаев. – Но на этот раз я не рискнул идти в логово колченогого: слишком это был опасный противник, не то что Мак. Не говоря уж о том, что он считался намного выше нас как поэт, над которым незримо витала зловещая тень Гумилева, некогда охотившегося вместе с колченогим в экваториальной Африке на львов и носорогов, не говоря уж о его таинственной судьбе, заставлявшей предполагать самое ужасное, он являлся нашим руководителем, идеологом, человеком, от которого, в конце концов, во многом зависела наша судьба. Переведенный из столицы Украины в Москву, он стал еще на одну ступень выше и продолжал неуклонно подниматься по административной лестнице. В нем угадывался демонический характер.

Однако по твердому, скульптурному подбородку ключика я понял, что он решился вступить в борьбу с великаном.

Ключик стоял посередине комнаты в Мыльниковом переулке, расставив ноги в новых брюках, недавно купленных в Харькове, в позе маленького Давида перед огромным Голиафом. Он великодушно отказался от моей помощи и решил действовать самостоятельно. Он надолго исчезал из дому, вел таинственные переговоры по телефону, часто посещал парикмахерскую, изредка даже гладил брюки утюгом на моем письменном столе, любовался на себя в зеркале, и в конце концов однажды у нас в комнате появилась наша Манон Леско.

(…)

Он (Владимир Нарбут. – Авт.) сидел понуро, выставив вперед свою искалеченную, плохо сгибающуюся ногу в щегольском желтом полуботинке от Зеленкина.

Вообще он был хорошо и даже щеголевато одет в стиле крупного администратора того времени. Культяпкой обрубленной руки, видневшейся в глубине рукава, он прижимал к груди свое канотье, в другой же руке, бессильно повисшей над травой, держал увесистый комиссарский наган-самовзвод. Его наголо обритая голова, шафранно-желтая, как дыня, с шишкой, блестела от пота, а глаза были раскосо опущены. Узкий рот иезуитски кривился, и вообще в его как бы вдруг еще более постаревшем лице чудилось нечто католическое, может быть униатское, и вместе с тем украинское, мелкопоместное.

Он поднял на меня потухший взор и, назвав меня официально по имени-отчеству, то и дело заикаясь, попросил передать дружочку, которую тоже назвал как-то церемонно по имени-отчеству, что если она немедленно не покинет ключика, названного тоже весьма учтиво по имени-отчеству, то он здесь же у нас во дворе выстрелит себе в висок из нагана.

Пока он все это говорил, за высокой каменной стеной заиграла дряхлая шарманка, доживавшая свои последние дни, а потом раздались петушиные крики петрушки.

Щемящие звуки уходящего старого мира. Вероятно, они извлекали из глубины сознания колченогого его стихи:

“Жизнь моя, как летопись, загублена, киноварь не вьется по письму. Ну, скажи: не знаешь, почему мне рука вторая не отрублена?”

“Ну застрелюсь, и это очень просто”…

Колченогий был страшен, как оборотень.

Я вернулся в комнату, где меня ждали ключик и дружочек. Я сообщил им о том, что видел и слышал. Дружочек побледнела:

– Он это сделает. Я его слишком хорошо знаю.

Ключик помрачнел, опустил на грудь крупную голову с каменным подбородком. Однако его реакция на мой рассказ оказалась гораздо проще, чем я ожидал.

– Господа, – рассудительно сказал он, скрестив по-наполеоновски руки, – что-то надо предпринять. Труп самоубийцы у нас во дворе. Вы представляете последствия? Ответственный работник стреляется почти на наших глазах! Следствие. Допросы. Прокуратура. В лучшем случае общественность заклеймит нас позором, а в худшем… даже страшно подумать! Нет, нет! Пока не поздно, надо что-то предпринять.

А что можно было предпринять?

Через некоторое время после коротких переговоров, которые с колченогим вел я, дружочек со слезами на глазах простилась с ключиком, и, выглянув в окно, мы увидели, как она, взяв под руку ковыляющего колченогого, удаляется в перспективу нашего почему-то всегда пустынного переулка.

Было понятно, что это уже навсегда».

Серафима Суок прожила с Нарбутом четырнадцать лет. И, наверное, любила его. По воспоминаниям современников, Нарбут, несмотря на физические недостатки (он еще и чудовищно заикался), был невероятно харизматичным и привлекательным человеком. Исследователи считают, что имено с него Булгаков писал Воланда. Самый удачный для карьеры Олеши 1928 год (тогда были опубликованы «Зависть» и «Три толстяка») стал началом конца «страшного поэта». Нашлось где-то его письменное объяснение, данное во время Гражданской войны деникинцам, где Нарбут себя к большевикам не причислял и вспоминал, что по происхождению он дворянин. На руководящие должности Нарбута больше не назначали. В 1936 году он был арестован и умер в лагере. Защищать свояка бросилась вдова Багрицкого, Лидия Суок, и защищала так пылко, что сама вышла из ГУЛАГа только через семнадцать лет.

После смерти Нарбута Сима была замужем еще дважды, за писателями Николаем Харджиевым и Виктором Шкловским. И при этом на всю жизнь сохранила самые нежные отношения со своим «слоником». «Периодически он появлялся в семье Шкловских. Обычно Шкловский уходил в кабинет, плотно прикрыв дверь. Нервничал. В другой комнате шел разговор. Громкий – Симочки, тихий – Олеши. Минут через пять Олеша выходил в коридор, брезгливо держа в пальцах крупную купюру. Сима провожала его, вытирая слезы», – пишет журналист Сергей Ожегов.

Что касается Валентины Грюнзайд, которой Олеша посвятил свою знаменитую сказку, то здесь все далеко не так трагично:

«Ключик посмотрел на девочку, и ему показалось, что это то самое, что он так мучительно искал. Она не была похожа на дружочка. Но она была ее улучшенным подобием – моложе, свежее, прелестнее, невиннее, а главное, по ее фаянсовому личику не скользила ветреная улыбка изменницы, а личико это было освещено серьезной любознательностью школьницы, быть может, совсем и не отличницы, но зато честной и порядочной четверочницы.

Тут же, не сходя с места, ключик во всеуслышание поклялся, что напишет блистательную детскую книгу-сказку, красивую, роскошно изданную, в коленкоровом переплете, с цветными картинками, а на титульном листе будет напечатано, что книга посвящается…

Он спросил у девочки имя, отчество и фамилию; она добросовестно их сообщила, но, кажется, клятва ключика на нее не произвела особенного впечатления. У нее не была настолько развита фантазия, чтобы представить свое имя напечатанным на роскошной подарочной книге знаменитого писателя. Ведь он совсем еще был не знаменитость, а всего лишь, с ее точки зрения, немолодой симпатичный сосед по переулку, не больше.

М.Булгаков, В.Катаев и Ю.Олеша.

Он стал за ней ухаживать как некий добрый дядя, что выражалось в потоке метафорических комплиментов, остроумных замечаний, которые пропадали даром, так как их не могла оценить скромная чистопрудная девочка, едва вышедшая из школьного возраста.

Одним словом, роман не получился: слишком велика была разница лет и интеллектов. Но обещанную книгу ключик стал писать, рассчитывая, что, пока он ее напишет, пока ее примут в издательстве, пока художник изготовит иллюстрации, пока книга выйдет в свет, пройдет года два или три, а к тому времени девочка созреет, поймет, что он гений, увидит напечатанное посвящение и заменит ему дружочка.

Большая часть расчетов ключика оправдалась. Он написал нарядную сказку с участием девочки-куклы; ее иллюстрировал (по протекции колченогого) один из лучших графиков дореволюционной России, Добужинский, на титульном листе четким шрифтом было отпечатано посвящение, однако девичья фамилия девочки, превратившейся за это время в прелестную девушку, изменилась на фамилию моего младшего братца, приехавшего из провинции и успевшего прижиться в Москве, в том же Мыльниковом переулке.

Он сразу же влюбился в хорошенькую соседку, но не стал ее обольщать словесной шелухой, а начал за ней ухаживать по всем правилам, как заправский жених, имеющий серьезные намерения: он водил ее в театры, рестораны, кафе «Битые сливки» на Петровке за церковкой, которой уже давно не существует, и куда водил своих возлюбленных также Командор – очень модное место в Москве, – провожал на извозчике домой, дарил цветы и шоколадные наборы, так что вскоре в моей комнате в Мыльниковом переулке шумно сыграли их свадьбу, на которой ключик, несмотря на то, что изрядно выпил, вел себя вполне корректно, хотя и сделал робкую попытку наскандалить, после чего счастливые молодожены поселились в небольшой квартирке, которую предусмотрительно нанял мой положительный брат».

Что же касается жены писателя художницы Ольги Суок, которая прожила с ним четверть века, то биографы Олеши ее не вспоминают – вообще! Словно ее и не было вовсе…

«Не та слава»

В 1924 году Юрий Олеша отнес «Три толстяка» в издательство, но тогда книга не была напечатана. Славу молодому писателю принес роман «Зависть», который в 1927 году был опубликован в журнале «Красная новь». Только после этого издатели обратили внимание на первую советскую сказку.

«В Мыльниковом переулке ключик впервые читал свою новую книгу “Зависть”. Ожидался главный редактор одного из лучших толстых журналов. Собралось несколько друзей. Ключик не скрывал своего волнения. Он ужасно боялся провала и все время импровизировал разные варианты этого провала. Я никогда не видел его таким взволнованным. Даже вечное чувство юмора оставило его.

(…)

Преодолев страх, он раскрыл свою рукопись и произнес первую фразу своей повести:

“Он поет по утрам в клозете”.

Хорошенькое начало!

Против всяких ожиданий именно эта криминальная фраза привела редактора в восторг. Он даже взвизгнул от удовольствия. А все дальнейшее пошло уже как по маслу. Почуяв успех, ключик читал с подъемом, уверенно, в наиболее удачных местах пуская в ход свой патетический польский акцент с некоторой победоносной шепелявостью.

Никогда еще не был он так обаятелен.

Отбрасывая в сторону прочитанные листы жестом гения, он оглядывал слушателей и делал короткие паузы.

Чтение длилось до рассвета, и никто не проронил ни слова до самого конца.

(…)

Главный редактор был в таком восторге, что вцепился в рукопись и ни за что не хотел ее отдать, хотя ключик и умолял оставить ее хотя бы на два дня, чтобы кое-где пошлифовать стиль. Редактор был неумолим и при свете утренней зари, так прозрачно и нежно разгоравшейся на расчистившемся небе, умчался на своей машине, прижимая к груди драгоценную рукопись.

Когда же повесть появилась в печати, то ключик, как говорится, лег спать простым смертным, а проснулся знаменитостью».

Успех Олеши был ярким, но не очень долгим (мы имеем в виду, конечно, не успех у читателей, а официальное признание, которое для Олеши было очень важно). В 1931 году Олеша написал пьесу «Список благодеяний», которую поставил Мейерхольд. Приняли пьесу очень неоднозначно. Больше Юрий Олеша почти ничего не писал: вел дневники, которые позже войдут в «Ни дня без строчки» и «Книгу прощания», жил с написания театральных пьес по произведениям Достоевского, Куприна и т.п. В 1936 году его произведения, даже ранее изданные, запретили печатать – их «вернули» читателям только в 1956-м, после смерти Сталина.

Но все это было позже. В начале 30-х Олеша был очень знаменит, на его выступления приходили тысячи людей, в редакцию «Гудка» приходили мешки писем, адресованных Зубило. Маститые писатели обращались к нему, совсем молодому еще человеку, за советом.

«И все же это была не та слава, о которой мечтал Олеша, – пишет Лев Славин в очерке “Мой Олеша”. – Его роман “Зависть” и пьеса “Список благодеяний” породили целую критическую литературу. Олеша стал предметом и темой диссертаций, дипломных работ в Одессе, в Москве, даже в Колумбийском университете в США. Но и это все еще не была та слава, о которой он мечтал.

В его мечте о славе было что-то детское, наивное, театральное. Он жаждал шума вокруг себя, чтоб на него указывали пальцами на улице, как на Толстого: “Вот Олеша!”

Его не наградили орденом. Он страдал.

Между тем еще при жизни вокруг Олеши стала складываться атмосфера легендарности. Книги его расходились мгновенно. Его стремление к совершенству восхищало людей. Его изречения передавались из уст в уста. Люди искали с ним встречи, ибо общение с Олешей доставляло наслаждение. Многие прилеплялись к нему и становились его спутниками с постоянной орбитой вокруг него. Так действовал его талант, и в лучшие свои минуты Олеша был полон истинного величия.

Но он не замечал этого и завидовал славе Дюма-отца, которого презирал».

«Литература закончилась в 1931-м»

Большинство исследователей творчества Олеши связывают его опалу с речью, которую он произнес на первом съезде писателей в 1934 году, а говоря о творческом кризисе, приводят строки из письма Олеши к Ольге Суок: «Просто та эстетика, которая является существом моего искусства, сейчас не нужна, даже враждебна – не против страны, а против банды установивших другую, подлую, антихудожественную эстетику».

Сам Олеша писал в дневниках:

«Теперь, когда прошло двенадцать лет революции, я задаю себе вопрос: кто я? кем я стал?

Я русский интеллигент.

Я писатель и журналист. Я зарабатываю много и имею возможность много пить и спать. Я могу каждый день пировать. И я каждый день пирую. Пируют мои друзья, писатели. Сидим за столом, пируем, беседуем, острим, хохочем. По какому поводу? Без всякого повода. Никакого праздника нет, ни внутри, ни снаружи, – а мы пируем.

(…)

И часа в три дня я просыпаюсь. Я лежу одетый, укрытый пальто, в воротничке и галстуке, в ботинках, гетрах, – пиджак не расстегнут. Я чувствую нечистоту рта, дыхания, пищевода. Я чувствую печень, которая лежит во мне, как тяжелое мокрое животное, почти ворочается.

Я хочу жить с женщиной.

Я пишу стихотворные фельетоны в большой газете, за каждый фельетон платят мне столько, сколько получает путевой сторож в месяц. Иногда требуется два фельетона в день. Заработок мой в газете достигает семисот рублей в месяц. Затем я работаю как писатель. Я написал роман “Зависть”, роман имел успех, и мне открылись двери. Театры заказали мне пьесы, журналы ждут от меня произведений, я получаю авансы.

Литература окончилась в 1931 году. Я пристрастился к алкоголю.

Прихожу в Дом Герцена часа в четыре. Деньги у меня водятся. Авторские за пьесу. Подхожу к буфету. Мне нравятся стаканчики, именуемые лафитниками. Такая посудинка особенно аппетитно наполняется водкой. Два рубля стоит. На буфете закуска. Кильки, сардинки, мисочка с картофельным салатом, маринованные грибы. Выпиваю стаканчик. Крякаю, даже как-то рукой взмахиваю. Съедаю гриб величиной в избу. Волшебно зелен лук. Отхожу.

Сажусь к столу.

Заказываю эскалоп.

Собирается компания.

Мне стаканчика достаточно. Я взбодрен.

Я говорю: “Литература окончилась в 1931 году”.

Смех. Мои вещания имеют успех».

Так правдиво и так горько…

После смерти Олеши Константин Паустовский напишет: «Художник Олеша жег себя в переделках, попытках, жег себя, как сигнальный костер. Сущность огня была понятна этому художнику.

Во время войны Юрий Карлович не переводил деньги на оплату квартиры, и жилье его заселили. Когда писатель вернулся, он начал скитаться, снимая комнаты по чужим квартирам. Ему сказали, что если он придет, то ему вернут его жилье. За него хлопотали самые крупные писатели, музыканты и великая Уланова. Но он говорил, что у него нет законченной вещи, с которой он мог бы прийти как писатель. Он жил бездомно, но не безнадежно, работал и ожидал победы изо дня в день. Куски пьес, как своды, должны были сомкнуться и не смыкались, потому что вставали новые задачи. Друзья не могли ему помочь. Он говорил, что к другу можно приехать даже ночью, но из своей квартиры, приехать с арбузом, шуткой, весельем: арбузов не было.

Сам он писал однажды своей матери:

“Угольщик с большей бережливостью относится к рогожному кулю со звонкими углями, чем я отнесся к своей судьбе”.

Это была правда.

Одно время он пил. Потом болел. Потом перестал пить. И много писал. Опять к нему придвинулась книга. Многие ждали, что он ее кончит, она выйдет, выйдет несколько книг. Но сердце его было уже истрачено.

Он жил последние годы сравнительно спокойно в Лаврушинском переулке, напротив Третьяковской галереи, на девятом этаже. Из окон светлого коридора был виден Каменный мост и деревья, а Москва-река была закрыта домами. Из кабинета была видна баженовская церковь и дома Замоскворечья».

О последних годах Олеши много написал кинорежиссер Леонид Марягин, который познакомился со знаменитым писателем в ресторане «Националь»:

«После долгого перерыва – в два с лишним десятилетия – Олешу издали. Появилась книжка в светлом переплете. Юрий Карлович увидел эту книжку в целлофановой сумке у юной прекрасной девушки и пошел за ней. Ему хотелось, как он говорил, понять своего нового читателя. Девушка вошла в кабину автомата. Олеша наблюдал. Девушка села в троллейбус. Преодолевая одышку, он вскочил на подножку троллейбуса. Девушка смотрела в окно, а писатель любовался изгибом шеи своей новой читательницы. Девушка быстро шла по улице – Олеша не отставал. Ему хотелось узнать, где живет его новый читатель. Сумка с рисунками писателя на обложке книги телепалась в руке девушки, когда она почти бегом поднималась по лестнице. Олеша поднимался вслед, тяжело дыша. Она вставила ключ в прорезь замка, открыла дверь, переступила порог, обернулась и сказала:

– Пошел вон, старый идиот!

И захлопнула дверь.

Эту историю Юрий Карлович с горькой иронией поведал в холостяцкой комнате только что умершего ассистента Мейерхольда – рыжего Исаака Меламеда. В платяном шкафу на веревочке висели протертые галстуки, а в углу лежала стопка книг, Олеша нагнулся и поднял верхнюю. Это была его книга “Избранное”. Издания 1936 года. Он достал ручку и написал на первой странице:

“Дорогому Леониду – с уверенностью в том, что он достигнет творческих успехов, – с симпатией, дружбой, любовью. Ю.Олеша 1959г. окт”.

В Донском крематории под звуки “Лакримозы”, исторгаемые ансамблем слепцов, Олеша подошел к гробу с телом Меламеда и сунул под цветы записку. В ней, как я позже узнал, было сказано: “Исаак, срочно сообщи, как там!”

В следующем году я сдавал вступительные экзамены в ЛГИТМиК, на режиссерский факультет, Олеши уже не было. Обычно на экзамене по актерскому мастерству абитуриента не дослушивают. Меня выслушали от начала до конца – я читал неизвестный рассказ Юрия Карловича “Мое первое преступление”».

Олеша умер десятого мая 1960 года от инфаркта. Лев Славин пишет, что перед смертью великий писатели попросил:

– Снимите с лампы газету! Это неэлегантно!

Подготовила Ольга Степанова, «УЦ».

Добавить комментарий