Юрий Любович, человек с говорящей спиной

Хору Любовича — 35 лет. Всего-то. Я думал, он был всегда, этот хор. Как-то Кировоград без этого коллектива и не представляется. И без этого почетного гражданина по имени Юрий Васильевич Любович. Ну представьте Кировоград без Любовича! Я — не могу, он давно уже один из символов нашего города.

35 лет хору — лишний повод опять поговорить по душам. Побывал на юбилейном концерте, где не было свободных мест, где проходы были забиты. И вот я сижу у Любовича в его уютной квартире в самом центре Кировограда, пью кофе с айвовым вареньем, которое маэстро лично варил, и задаю вопросы.

— Ваш юбилейный концерт прошел под девизом «Воздух держит дерзких». Неужели надо было быть реально дерзким, чтобы создать хор в 1978-м году?

— Дерзким я стал, наверное, позже. Приходилось таким становиться, чтобы защищать свои понятия, свои интересы, своих людей. Дерзость здесь в хорошем смысле слова, не в хулиганском значении дерзить, и не в том, как мы в детстве дерзили своим родителям. Это от слова «дерзать» — во имя чего-либо.

Никакой дерзости не было или какой-то такой установки. Это было моей работой — создавать хоровые коллективы. У меня получалось, мне кажется.

Я не только из первого выпуска хорового дирижерского отделения музучилища, я еще и первый, кто рискнул покинуть город, выйти за рамки Кировограда. Я по окончании училища практически сразу уехал в Комсомольск-на-Амуре, и это было ужасно сложно. В области было всего две высших музыкальных школы — в Кировограде и Александрии, и тогда было жесткое распределение — в какое село ты едешь преподавать музыку. Меня, кстати, распределяли в Александрию, преподавателем в культпросветучилище, укреплять кадры. А я еще, кроме всего, женился на выпускнице нашего музучилища, и, получается, двоих человек увозил на Дальний Восток!

Меня пригласили. Тогда все знали и считали, что Украина — самая поющая республика, мы были символом пения. Россия — менее поющая страна. Помню, как мне говорили: «Ты сюда приехал, а с кем ты будешь петь? Ты думаешь, тут все поют, как у вас на Украине?» Серьезно, некоторые считали, что у нас любой откроет рот — и Карузо!

Я пошел в горком комсомола Комсомольска-на-Амуре, подбил с собой пойти директора музучилища и говорю: давайте создадим хор молодежный. Комсомол поддержал, и не только комсомол, и партия поддержала. Дерзость проявлялась в чем? Я хотел много хора, а не просто пристроиться на работу. Когда выкристаллизовался первый состав, то меня начали манить — строители тамошние стали звать к себе, условия лучшие обещали, металлурги к себе начали тащить. Но я оставался при своем городском ДК культуры.

На Дальнем Востоке у меня складывалось все абсолютно настолько удачно, что, наверное, можно сказать, «Бог колиску колихав». Сначала мне дали общежитие, уже через полгода — однокомнатную квартиру в новом доме, а еще через полтора — двухкомнатную в доме на берегу Амура.

В молодости делаешь свое дело просто потому, что делаешь, а окружающие оценивают, сам об этом меньше думаешь. Работаю, а тут вдруг приглашение из Хабаровска! Причем я в отпуске в Кировограде, они меня за тысячи километров разыскали, мамин адрес. А у меня всего лишь на тот момент за плечами музучилище и первый курс Одесской консерватории, заочное отделение. А меня зовут в Хабаровск, серьезный город, где работают мастодонты из Санкт-Петербурга и Москвы.

— Но ближайшая к ним консерватория все равно за много тысяч километров.

— Да. Но все равно меня, пацана, приглашают. Я в августе приезжаю, а уже в октябре у меня двухкомнатная квартира, в генеральском доме в центре города.

А через восемь лет, услышав тот мой хор на пленуме дальневосточных композиторов и хоровиков, меня стали звать во Владивосток, на Тихоокеанский флот, трехкомнатную квартиру уже давали! По всей вероятности, даже звание бы дали военное. Но как-то так получилось, что в очередной раз приехал в отпуск в Кировоград, мой родной город… Эта нить, эта пуповина, которая связывает… Природой так заложена эта связь с Родиной. И меня позвали заведовать отделом хорового дирижирования в музучилище, и я сразу согласился.

Хотя потом пробовали отстранить от концертной деятельности!

— За что?

— За бороду! Не по уставу! Была у нас какая-то очередная партийная конференция. А тогда каждая партийная конференция начиналась с концерта для членов. Режиссером концерта был наш директор музучилища, и ему позвонили, сказали: «У вас там этот бородатый должен выступить, так пусть он побреется». Старшие товарищи рекомендуют. Я отказался — говорю, меня мои же артисты не узнают. И почему Карлу Марксу можно было, а мне нет? Щорс в 18 лет командовал полком и носил бороду. А Ленин?!

— А сколько лет легендарной бороде Любовича?

— С 29 лет. Борода подбирается к сорока пяти годам… Я ей не изменяю. Она, правда, меняется. Я же сам русый, а борода была черная, как смоль, как у цыгана, да еще с какими-то издевательски рыжими волосинками. Я так и не вышел на тот концерт, не допустили. Хотя петь мы должны были песню о Ленине и Коммунистической партии. Потом хотели отстранить и от заведования отделом. Наверное, именно тогда и началась для меня эра дерзости.

Я не противопоставлял себя, не диссидентствовал. Но я тогда сказал, что мои друзья мне не посоветовали бриться. «А кто ваши друзья?» — спросили меня. Я честно отвечал: мой папа, инженер-конструктор завода «Красная звезда», партийный; моя мама, учитель русского языка, мне не советовали сбривать бороду. Ну и бахвальства хватало. Мой двоюродный брат работал в Москве, заведующим отделом иллюстраций газеты «Правда», самой главной газеты на то время. Я иногда его упоминал. Понятно, что в случае чего он бы ничего не делал, но само упоминание газеты «Правда» производило магическое действие. Намека хватало. Такая вот «крыша» у меня была. И я говорю — вы мне приказ о моем увольнении дайте с разъяснением: за что. За бороду? Я тогда пошлю его в «Правду».

Через год на каком-то другом ответственном концерте меня уже в засос целовали в эту бороду.

Конечно, быть немного дерзким помогало имя хора, которое с каждым годом росло, становилось все более известным и за пределами, обретало авторитет.

— Вот вы, как дирижер, всю жизнь спиной к публике. А как же говорят, что артисту надо видеть глаза людей, от них он подпитывается энергией зала?

— Ты же был на концерте?

— Да.

— Тебя как-то смущало, что я к тебе спиной?

— Нет.

— Вот и ответ.

Когда-то в Болгарии один знакомый дирижер сказал: «У дирижера должна быть говорящая спина». Если ты спиной, телом передаешь то, что должен, то можешь дирижировать с закрытыми глазами. Хотя через глаза артистов ты передаешь, и тебе передается рикошетом, так сказать, от публики вся энергия, все эмоции.

В той же Болгарии после концерта приходит ко мне один из секретарей ЦК партии. И говорит: «Что тебе надо?» Я отвечаю: «Дубленку бы купить». Он: «Поехали». И мы поехали, купили дубленки жене и дочке, на меня размера не оказалось. И уже после всего спрашиваю: «А что ты так ко мне расположился?» А он отвечает: «Я влюбился в твою спину».

Когда дирижер обладает настоящей мышечной свободой, а не стоит, как робот, как столб, он передает больше. Свобода тела — свобода мысли.

Я не люблю говорить, что я отдирижировал концерт. Точнее будет сказать, что я оттанцевал концерт. Я находился в полете. И нельзя сказать, что артисты просто сопровождали меня. Я ученикам своим, будущим дирижерам, всегда говорил: нельзя управлять хором. Это будет уже какое-то насилие. В каком-то смысле вам все время надо будет затыкать артисту рот. Ты дал музыканту партитуру, а потом должен дать ему ощущение. Не приказ, не команду, а ощущение, как это делать. Иногда это приходится делать довольно жестко, даже не всегда с использованием цензурных выражений. Но это процесс.

Но чтобы произошло на публике то, что должно произойти, когда творится искусство, недостаточно одной физики движения. Когда скрипач хочет донести людям свою ноту, у него в голове изначально есть эквивалент, эталон этой ноты, и он стремится именно так ее взять. И он чувствует, когда не так получается, — вот тут вибрато надо добавить, тогда скрипка запоет для души. Скрипка — его инструмент, он им напрямую доносит до слушателя то, что хочет. А мне, как дирижеру, сложнее, я же — посредник! Между мною и публикой еще артисты! Артист только на первый взгляд просто поет ноту, которую прописал композитор. Для меня нота — это только знак, который подал мне композитор, но вовсе не предопределил его до конца в пространстве и воздухе. Композитор предложил мне ощутить этот звук на цвет, вкус, запах, на все то, что я переживаю, когда делаю этот звук. Если просто излагать все, что написано в нотах, то можно каждую неделю новую программу осваивать. Но это будет механическое пианино…

— А если на ухо медведь наступил? Есть же люди, которым не дано понять хоровое пение, да любую музыку?

— У каждого человека есть слух. Это вранье, что нет у кого-то слуха. Если есть слух физический, то есть и музыкальный. Одного певца от другого отличают сами люди. Просто арсенал возможностей у разных людей немного разный. Как у поющего, так и слушающего.

И нет такого, что ты уперся в свое искусство, и звезды хватаешь с небес, и все восторгаются голосом. Надо обязательно много читать, без книг невозможно. И чувствовать, пропускать через себя все. Да элементарно взять любую профессию, ту же журналистику — не пропустив через себя, ты обо мне напишешь бред, какие бы умные вещи я ни говорил.

Я не люблю буквального прямолинейного искусства. Вот почему, скажем, Шишкин не мой художник? Потому что его с успехом заменила цветная фотография. В его картинах нет авторского впечатления. Есть умение детально качественно нарисовать отдельный листик со всеми прожилками, композиционно все правильно, но души мало. Не то. Не то, что мог Эдуард Мане и Клод Моне, это абсолютно противоречащие друг другу вещи.

Когда Моне рисует Руанский собор утром, в полдень и вечером, и каждый раз у него новое лицо, новый смысл, то я преклоняюсь. Импрессионисты — моя болезнь, моя любовь. И они тоже — это воздух дерзких. Я всю жизнь пытаюсь привнести в музыку то, чему учат меня импрессионисты.

Ты видел ту кучу детишек, которая под конец концерта на сцену вывалила. Сколько меня спрашивают: зачем оно тебе надо, эти детские фестивали хоровые, конкурсы, зачем возишься с этим? А все очень просто. Я создаю среду! Культурную, духовную, в которой мы должны жить, и следующие поколения должны жить. Вот в чем штуковина! Если не я, то кто же? Знаешь, сейчас в школах же нет хоров. Раньше в каждой школе были хоры. А сейчас остались уроки пения. Что это такое? Пение без хора — в чем его смысл? Чтобы каждый стал Филькой Киркоровым? В чем цель?

Поющий ребенок живет в абсолютно другом мире. И по-другому понимает суть коллектива и общего дела. Я проводил такой эксперимент. Сам заправляю машину, еду по области и смотрю все хоровое хозяйство, которое существует. Мне не надо рассказывать, где есть хор, а где нет, я сам вижу. Я захожу в помещение и вижу мордашки тех детей, с открытыми глазами, с распростертой душой, и если они говорят незнакомому бородатому дядьке «Здравствуйте» — значит, эти дети поют в хоре. Если они идут хмуро-сосредоточенные, несут папку с какой-то сонатиной, проходят, не здороваются, — там нет хора. Не потому, что его не научили здороваться. А потому, что, если он поет в хоре, его не надо учить здороваться, он сам понимает. Он приветлив от того, что его окружает счастье настоящего искусства.

— Ну вы прямо сакрализируете хоровое пение.

— Я серьезно, на сто процентов. Вот приезжаю в Побугское, там в музыкальной школе человек 130 всего, чуть не дровами ту школу ота­пливают. Но 98 из этих 130 поют, и я вижу эти чистые глаза… А как я должен относиться, когда приезжаю я в Малую Виску, там 230 человек учатся, а мне выставляют один хор в 17 человек? Как я, специалист, профессионал, могу к этому относиться?

Я очень люблю читать записные книжки Георгия Свиридова, мы на концерте исполняли его «Стрекотунью-белобоку». Лучше, чем он, никто не сказал: «Если дать волю воображению и представить себе землю после атомной войны (как мы воображаем ее теперь), трудно подумать, что музыка будет звучать над мертвым камнем. Да останется ли и камень? Не обратится ли и он в пар? Но не хочется думать, что дело именно дойдет до этого! Может быть, хоть что-то останется. Останется ли музыка? Такой странный вопрос! Человека сейчас трудно без нее представить. Стало быть, оставшиеся в живых Нomo sapiensы все же будут причастными к музыкальной культуре, той или иной из существующих ныне на земле.

Какой музыкальный инструмент уцелеет? Скорее всего, человеческий Голос, он всегда при человеке, и не нужно специально учиться, чтобы играть на нем. Ощутив душевную потребность в музыкальных звуках, человек должен запеть. А инстинкт, который потянет его к себе же подобному (также уцелевшему), родит разговорную речь и совместное пение. Вот куда я веду, очень неумело, бестолково и сбивчиво: к хору, к хоровому пению, к соединению душ в звуках, в совместной гармонии.

Я ощущаю сейчас, сидя за столом, что здесь есть зерно верной мысли. Хор — насущное (сейчас!) искусство. Утраченная миром гармония (дисгармония), выразитель которой — оркестр (Европейский музыкальный голос) после катаклизма уйдет, как уходит из организма болезнь, до того живущая в организме как самостоятельный иной, чуждый организм, который борется с основным и пытается его победить, уничтожить.

Если болезнь не уничтожит основу, то она должна будет уйти. И в слабом, изнуренном теле возникнет тихая гармония катарсиса, очищения мира. Это будет звучание хора».

В 1981 году он это написал. И я к этим мыслям прихожу. Вот у нас все больше «Майдан’Sы», танцы-шманцы в чести. Извините, петь может каждый, любой человек — хромой, косой, незрячий. А танцевать — совсем не все. Музыка сопровождает нас всю жизнь. Мы родились — нам мать поет колыбельную. В церковь понесли крестить — там поют. Женимся — поют. Мы умираем — нас отпевают. Скажите, хоть один из этих важнейших ритуалов в нашей жизни сопровождается танцами? Танцевать и веселиться здорово, конечно, но только перестаешь думать. А когда поешь — думаешь…

Геннадий Рыбченков, фото Елены Карпенко, «УЦ».

Добавить комментарий