Александр Осмеркин в воспоминаниях современников

Восьмого декабря исполняется 120 лет со дня рождения замечательного художника и педагога Александра Александровича Осмеркина. Писать об Осмеркине сегодня — дело неблагодарное, о его картинах и его педагогических методах написаны книги и диссертации. Для нас, кировоградцев, Осмеркин — прежде всего один из самых известных в мире уроженцев Елисаветграда, и это тем более ценно, что Александр Александрович, будучи уже знаменитым московским художником, регулярно приезжал в родной город за вдохновением.

Исторический факт: Александр Осмеркин играл очень важную роль в культурной жизни Москвы. Его имя встречается практически в каждых мемуарах, описывающих московскую «культурную тусовку» первой половины ХХ века. Он дружил с Александром Вертинским, Сергеем Есениным, Анной Ахматовой, Велимиром Хлебниковым, опекал юного Льва Гумилева и принимал у себя, один из немногих в Москве, опального поэта Осипа Мандельштама. И при этом о самом Осмеркине написано очень мало. Даже вторая жена художника Елена Гольперина в своих воспоминаниях уделяет больше внимания Анне Ахматовой, чем мужу. Кажется, для всех окружающих Осмеркин был совершенно естественной и органичной частью «тусовки», настолько естественной, что и писать о нем отдельно не стоит.

В Елисаветграде — «во всем колоритном великолепии»

Фактически единственные литературные воспоминания о художнике написал тоже наш земляк, художник Амшей Нюренберг. Эти воспоминания особенно ценны тем, что художники подружились еще в Елисаветграде (Нюренберг был на пять лет старше Осмеркина) в начале 1900-х и сохранили дружбу на всю жизнь.

«Ему 16-17 лет. Ученик реального училища. Ярко выраженный блондин, голубые, сияющие глаза и чудесный рот с зубами, которые встречаются только на открытках. Он интересовался живописью и ходил ко мне за советом, как рисовать и писать. Первые его работы — гипсовые орнаменты и этюды с окрестностей Елисаветграда.

Бывал у него дома. Плотная, истеричная, всегда плаксивая мать и державшийся с достоинством крепкий, красивый отец — землемер Осмеркин, прятавший у себя во время царских погромов студентов и евреев». (Амшей Нюренберг, «Похороны Осмеркина»).

«Еще до революции Осмеркин летом ежегодно приезжал на родину, в Елисаветград, отдохнуть и окрепнуть. Мы часто встречались. Он посещал мою мастерскую и много рисовал. Бывали дни, когда он питался одними бутербродами, целый день читал Пушкина и Толстого и курил. В такие дни он был задумчив и молчалив.

— Во мне, — говорил он, улыбаясь, — текут три крови: русская, украинская и грузинская. Больше всего ценю русскую, — и с гордостью пояснял: — Потому, что поэзия Пушкина — русская.

Вспоминается характерный для того времени юмористический случай с арестом нашего коллектива художников. Однажды, когда мы увлеченно писали натюрморты, в мастерскую внезапно вошли трое полицейских. Один из них громко скомандовал: «Встать! За нами!» Я как хозяин мастерской потребовал от них объяснений.

— В участке узнаете, — ответил тот же полицейский.

В участке нас выстроили в ряд и персонально стали допрашивать. Начали с меня. Я объяснил приставу, ведущему допрос, что мы, елисаветградские художники, пишем картины для выставок. И что наш труд достоин уважения. Пристав все записывал. Когда очередь дошла до Осмеркина и полицейский чиновник увидел человека с ниспадавшими на плечи золотыми волосами, с огромным невиданным голубым бантом и большой розой в петлице, он привстал, наклонился вперед и воскликнул:

— Это еще что такое?

Не теряя своего колоритного великолепия, Осмеркин презрительно молчал. Театрально повернувшись, он отошел в сторону. Я объяснил приставу, что это приехавший из Москвы молодой художник и что там все художники носят длинные до плеч волосы, большие банты и розы на груди.(…) Через неделю мы получили повестки с вызовом в камеру мирового судьи. Народу, интересовавшегося необыкновенным делом, собралось много.

Судьей был молодой человек, недавно окончивший университет. Он меня знал как художника и даже как-то пытался купить у меня натюрморт («Яблоки и груши»).

Осмеркин пришел во всем своем блеске и, важно сидя в последнем ряду, снисходительно поглядывал на окружавших его любопытных обывателей. С обвинительной речью выступил околоточный надзиратель. Тщательно выбритый, в парадной форме и подтянутый, он торжественно сказал:

— Полиция получила сведения, что в художественной мастерской собираются подозрительные молодые люди, читают запрещенные книги, спорят и пьют водку, а для отвода глаз наставили на столах много арбузов, дынь и помидоров и якобы рисуют их.

За отсутствием обвинительного материала дело было прекращено. Все мы весело двинулись в мастерскую отпраздновать нашу победу». (Амшей Нюренберг, «Осмеркин»)

В 1911-м году Осмеркин поступил в Киевское художественное училище, а через два года бросил учебу и переехал в Москву. Никаких литературных воспоминаний об этом периоде его жизни нам найти не удалось. Разве что в мемуарах об Александре Вертинском упоминается, что он очень подружился с молодым художником Осмеркиным и в 1913-м они вместе уехали в Москву, посчитав, что Киев для них слишком тесен и слишком провинциален.

«Можно жить три дня без хлеба и ни одного дня без искусства»

В Москве Осмеркин сразу же вступил в студию Машкова и уже через год принял участие в выставке «Бубнового валета». А спустя четыре года начал преподавать: Петр Кончаловский предложил Осмеркину стать его ассистентом в Государственных свободных художественных мастерских. Тогда же Осмеркин женился на Екатерине Барковой.

Осмеркин и Нюренберг особенно сблизились в начале 20-х. И об этом периоде Амшей Маркович пишет особенно много:

«По вечерам часто собирались у Осмеркина. В его большую и светлую комнату приходили Кончаловский, Лентулов, Малютин. Маяковский появлялся редко. С его приходом вечеринки стремительно превращались в бурные диспуты. Поэт торжественно усаживался в качалку и, ритмично покачиваясь, снисходительно спокойно начинал:

— Все натюрмортите и пейзажите… валяйте, валяйте…

Мы настораживались.

— Конечно, все это для фронта и для Донбасса. Вот обрадуете бойцов и шахтеров. Спасибо скажут. Утешили москвичи. Дай им бог здоровья…

Лицо Осмеркина делалось бурым.

— Вы хотите запретить живопись? — спрашивал он, еле сдерживая свое раздражение.

— Да, да, я ее запрещаю, товарищ Осмеркин.

— Вы бы всех загнали в РОСТА…

— И загоню!

— Тоскливо станет…

— Да, натюрмортистам и пейзажистам будет невесело.

Спор явно приближался к ссоре. Чтобы отвлечь внимание спорящих, жена Осмеркина приносила огромный, покрытый копотью чайник с бледным морковным чаем и блюдо с тощими, серыми лепешками.

Пожевав лепешку, Маяковский морщился и ядовито бросал:

— Вкусно, как ваша станковая живопись». (Амшей Нюренберг, «Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника»)

«Москва, 1921 год. Бытовая жизнь Москвы нас очень утомляла. За водой мы ходили на улицу Чехова, в один из темных подвалов. «Свет, вода и тепло» было в то время нашим жизненным лозунгом. В Москве было трудно достать мужскую одежду. В открывшихся комиссионках продавалось только то, что осталось от удравшей буржуазии: фраки, визитки, пикейные жилеты, цилиндры и котелки… Осмеркин вынужден был вырядиться в визитку и пикейный жилет.

Трудно, как и многие, жили Осмеркины. Бывали дни, когда ели одни сухие коренья без соли. Ходили с трудом. Больше лежали и играли в шашки. И все же Осмеркин ухитрялся писать много и с увлечением.

— Я не видела человека, — говорила его жена, — более «прекрасно» голодавшего, чем Шура. Он никогда не думал об этом и говорил, что «можно жить три дня без хлеба и ни одного дня без искусства».

Холод в эту пору стоял зверский. В кухне и туалете намерзали ледники, потому что вода шла и замерзала, когда хотела. Спали в шубах и валенках. В гости ходили пешком — транспорта не было. Кое-где ползли трамваи. Печку топили сырыми дровами и книгами. Осмеркин разрешал жечь книги всех авторов, кроме Пушкина. «Жечь Александра Сергеевича» он считал святотатством.

Однажды Осмеркин исчез. Его не было несколько дней. Кончаловский и Лентулов серьезно заволновались. Бросились к Малютину. Открыли дверь и видят: сидят Малютин и Осмеркин в шубах и шляпах, ставят натюрморт и сильно спорят. Осмеркин мог так увлекаться искусством, что забывал дом, обед и все на свете.

Жена Осмеркина мне рассказывала:

— Встречали мы Новый год у брата Кончаловского, известного профессора медицины. У него была богатая квартира. Мы приехали, когда вечер был уже в разгаре. Ярко горели люстры и канделябры. Дамы были в бальных туалетах… Шура явился в своей любимой визитке, в пестрой музейной парче вместо кашне и в валенках… Гости были шокированы и не знали, как к этому отнестись, но Шура так непринужденно и мило себя вел, что всем понравился». (Амшей Нюренберг, «Осмеркин»)

Писатель Юрий Нагибин вспоминал в одном из интервью:

«Помню себя маленького. Мать моя часто ездила в дом к издателю Кожебабкину. Он когда-то выпускал журнал, где печатались Валерий Брюсов и Андрей Белый. Его имя встречается в трилогии Белого «Начало века». Он не был писателем, но большой культурной силы человек. К той же компании принадлежал замечательный художник Александр Осмеркин, который в ту пору был в загоне. Сейчас за его полотна платят огромные деньги. Но и тогда знали, что художник он великий.

Так вот, стояла чудная осень, и они гуляли в Сокольниках. Осмеркин потом убрал комнату кленовыми листьями. Получилось потрясающее полотно. Когда я вошел, они сидели втроем в обрамлении осенних листьев. Кожебабкин плакал и кричал нетрезвым голосом:

«Ксения, Ксеня! За что им такая осень? Они же делали свою дрянную революцию слякотным октябрем!»

А мне надо было торопиться в пионеротряд, где меня ждали со стенной газетой. Взяв ватман под мышку, перешел Армянский переулок, заглянул в церковь и помолился. За маму, за плакавшего Кожебабкина, за Осмеркина, который никак не мог добиться устройства своей выставки. И направился в пионеротряд утверждать газету… «Воинствующий безбожник», автором которой был».

«Ребятушки, какой живописец Есенин!»

«Дружба Осмеркина с Есениным в значительной степени объяснялась тем, что они одинаково смотрели на роль и значение художника в революции. Осмеркин мне рассказывал, что как-то раз он встретил Есенина. Лицо у поэта было радостное, счастливое.

— Осмеркинчик, — воскликнул Есенин, — пойдем, я тебе прочту стихотворение «Песня о собаке». Вчера написал.

Схватив Осмеркина за рукав, он потащил его в ближайшую подворотню и начал читать.

— Ты у меня, — сказал Есенин, — первый слушатель «Песни о собаке».

— Как он читал! — воскликнул Осмеркин. — Если бы ты слышал!

Кончив читать, Есенин расплакался… Вместе с ним плакал и Осмеркин». (Амшей Нюренберг, «Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника»)

«1925 год. Зима. Жил я на Страстной площади против женского монастыря (теперь там красуется монументальное здание кинотеатра «Россия»). Рядом со мной жил и много трудился мой старый товарищ и земляк Александр Осмеркин. Он дружил с Есениным, которого обожал. С нескрываемой страстью Осмеркин часто и много рассказывал о своем друге — большом поэте. О его изнуряющей тяжелой болезни и покоряющей светозарной поэзии. В дни творческой удачи за мольбертом Осмеркин часто вдохновенно читал любимые стихи Сережи.

Самоубийство Есенина Осмеркин воспринял как большое тяжелое горе. Плакал и рукавом рабочего халата долго растирал крупные слезы.

— С его уходом я себя буду чувствовать одиноким, — говорил он.

Эту фразу он часто повторял. Она жгла его мозг и царапала его сердце

(…)

В день похорон Есенина мы оба думали только о том, где бы достать курева. В десять часов утра Осмеркин исчез. В двенадцать явился. Очень возбужденный. Розовый, вспотевший. Не глядя на меня, бросил:

— Быстро надевай полушубок, шапку и за мной! Мороз крепкий, но выдержишь.

И, упавшим голосом, произнес:

— Гроб с Сережей уже стоит у памятника Пушкину… Сейчас гроб будут обносить вокруг памятника… Три раза… Это в честь Сережи…

И, задыхаясь, добавил:

— Мы должны участвовать!

Я быстро оделся. Мы выскочили на улицу и понеслись к памятнику. По дороге к нам присоединился также спешивший длинноногий Мейерхольд. Он спешно перепрыгивал через снежные сугробы. Выглядел молодым, энергичным. Беззаботным.

Около памятника было много народу. Преобладали рабочие. Лица их казались овеянными безутешной скорбью. Их движения были скованы болью. Какие-то люди медленно несли гроб, покрытый венками с печально обвисавшими черными и красными лентами. Осмеркин подошел к несшим гроб и полушепотом сказал:

— Мы — друзья Есенина! Уступите нам на несколько минут свое место.

И двое из несших гроб уступили. Итак, мы активно участвовали в торжественных похоронах Сережи». (Амшей Нюренберг, «Смерть Есенина»)

Ученики художника вспоминали, что после смерти Есенина он часто читал во время занятий его стихи (он всегда любил читать стихи студентам, но чаще выбирал Пушкина). Однажды на занятиях во время разговоров об искусстве Осмеркин прочел есенинские стихи

«Жизнь моя? Иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне».

И воскликнул: «Ребятушки! Какой живописец Есенин!»

Новая жена — новая жизнь

В 1928 году Александр Осмеркин женился на Елене Гальпериной, с которой стал встречаться за несколько лет до того.

Вот что пишет об их связи близкая подруга Елены Гальпериной Эмма Герштейн:

«Сама она (Елена Гальперина. — Авт.) в самые тяжелые периоды своей жизни с Осмеркиным встречала с его стороны прямоту и открытость чувств. Он, например, никогда не ставил женщину в унизительное положение в обществе. Всюду бывал с Леной, она приходила к нему домой, когда он был еще женат на Катерине Тимофеевне. Там собирались гости, выпивали, танцевали, спорили об искусстве — и тут же была Лена, и Осмеркин не скрывал, что она ему близка и что он ее любит, а Катю тоже любит и не может ее бросить. И все это понимали. Осмеркин приводил друзей к Елене на Покровский бульвар, где она по настоянию своей умной матери жила отдельно от родителей. У него даже появился особый термин для обозначения этой связи. Так, говоря о Тютчеве и Денисьевой, он приговаривал: «А у него была своя Покровка»». (Эмма Герштейн, «Лишняя любовь»)

Круг общения Осмеркиных в 30-е годы тоже очень изменился, теперь имя Осмеркина встречается в воспоминаниях рядом с именами Ахматовой, Мандельштама, Гумилева.

«В Старосадском переулке, в комнате отсутствующего брата Осипа Эмильевича, Мандельштамы встретили меня сурою. «Мы бедны, у нас скучно», — обиженно произнес Осип Эмильевич. А Надя стала живописно изображать, как к ним потянулись люди, принося дары — деньги или еду. Даже Клюев явился, как-то странно держа в оттопыренной руке бутербродик, насаженный на палочку: «Все, что у меня есть».

Если бы литературное имя Мандельштама не получило новый резонанс после опубликования стихотворного цикла «Армения», вряд ли этот период безденежья вызвал такое сочувствие в Москве. Даже я замечала по моим знакомым, что атмосфера вокруг Мандельштама оживилась, особенно после продолжения публикаций последних стихов в «Новом мире». Раньше А. А. Осмеркин (художник, муж моей подруги Елены), слушая о моей дружбе с Мандельштамами, скептически улыбался. «А, «до пятницы»?» — дразнил он меня прозвищем Осипа Эмильевича: так он имел обыкновение просить взаймы деньги. Осмеркин рассказывал и другие ходячие анекдоты о Мандельштаме, но теперь стал говорить о нем с уважением. Он высоко оценил новое стихотворение Мандельштама «За гремучую доблесть грядущих веков». Между прочим, он отозвался о последней строке «И меня только равный убьет»: «Тяжело как-то».

(…)

Моя Елена описывала, как Мандельштамы приезжали к ним обедать и сколько тревоги они вносили с собой. Но хозяева быстро вовлекались в их ритм. Осип Эмильевич вел интересные застольные беседы о литературе, а Осмеркин гордился тем, что поддерживает гонимого поэта. Он сделал несколько его портретных зарисовок карандашом. Один из этих застольных набросков мне очень нравился, сходство с Мандельштамом было уловлено замечательно. (Эмма Герштейн, «Мемуары»)

А это из воспоминаний самой Елены Гальпериной-Осмеркиной:

«Осип Эмильевич посмотрел на меня небрежно, но и надменно. На язык слов это можно было перевести так: «Да, мы голодны, но не думайте, что покормить нас — это любезность. Это обязанность порядочного человека»».

Белые ночи

Портрет Анны Ахматовой — безусловно, одна из самых известных работ Александра Осмеркина, практически его визитная карточка. Портрет этот, по воспоминаниям современников, Осмеркин писал в 1939-1940 годах — только в белые ночи, когда приезжал в Ленинград на дипломную сессию в академию художеств. Сеансы начинались в одиннадцать вечера и продолжались до двух часов ночи, «чтобы успеть к мостам».

Этот период подробно описан в «Записках об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской:

«20 марта 40. Анна Андреевна сама мне открыла. Губы слегка подкрашены, поверх халата — шаль.

— У меня Осмёркин и Верочка (Вера Аникиева. — Авт.).

Анна Андреевна была молчалива и рассеянна, все больше сидела в кресле, раскинув руки. Скоро пришел И., Анна Андреевна без конца ходила в кухню, искала ложки, чашки — на кухне и у себя в шкапу. Наконец все кое-как уселись чай пить. Разговор вертелся вокруг Эрмитажа и Русского музея, развески картин, прочности красок и т. д. Анна Андреевна вытащила из-за шкапа какой-то холст, и все (кроме меня) угадывали: Судейкин это или Григорьев? Осмёркин прочел целую лекцию о манере письма того и другого.

Анна Андреевна снова уселась в кресло, раскинув руки, и совсем смолкла. Общий разговор шел без нее. И., сидевший на диване, два раза упал (диван, оказывается, тоже сломан); я каждый раз подскакивала чуть не до потолка; И. ушибался — но на Анну Андреевну эти происшествия не производили никакого впечатления. Наконец И. и Осмёркин попросили ее почитать. Она заупрямилась было: «Я уже три ночи читаю их вслух, у меня от них горло болит». Но все-таки прочитала «Клеопатру» (с переменой в строфе о детях), «Мне ни к чему одические рати» (с переменой в последней строке). Она читала усталым голосом, иногда задыхаясь. И прочитала до конца то, которое я в прошлый раз не поняла: «Сотый». Какая там усталость — уже даже не предсмертная, а посмертная. И освобождение:

Мне ничего на земле не надо…

Скоро я выйду на берег счастливый…»

В примечаниях Лидия Корнеевна объясняет, кто такой И.: «Борис Владимирович Иогансон (1893-1973) — художник-живописец (автор многочисленных картин «о советской действительности»), в те годы преподавал там же, где и Осмёркин, и они были большими друзьями. Со временем пути их, художнические и человеческие, круто разошлись: Осмёркин остался мастером, творцом, педагогом, подлинным человеком искусства, а Иогансон преуспел как администратор: с 1953-го по 58-й — он вице-президент Академии художеств СССР, с 1958-го по 62-й — президент, а с 1965 года по 67-й — первый секретарь правления Союза художников СССР. Когда в 1948 году разгром литературы, а затем музыки перекинулся на изобразительное искусство и Осмёркина начали преследовать за «формализм» и за «низкопоклонство перед буржуазным Западом», а потом уволили из академии, Иогансон, по преданию, оказался в числе его гонителей, и Осмёркин называл его «мой друг Ягонсон»».

«5 июля 40. Сегодня, вернувшись с дачи, я позвонила Анне Андреевне и услышала обычное: «Приходите сейчас, пожалуйста». У нее я застала Осмёркина. Анна Андреевна была в новом, белом, очень красивом платье. В комнате вкусно пахло красками: Осмёркин переписывал или дописывал портрет. На столе три бутылки вина и бокалы. Усадив меня, Анна Андреевна заняла свое место на подоконнике. Было уже полутемно: портрет освещали наставленные на него яркие лампы без абажуров.

Общий разговор шел о Репине, о Пенатах (где Осмёркин побывал), о Татлине. Анна Андреевна упросила Осмёркина бросить на сегодня портрет и пересела на диван. (…) Петров вскоре ушел. Осмёркин посидел немного и поднялся тоже. Меня Анна Андреевна оставила, очень настойчиво, Осмёркин обещал прийти завтра и наверняка окончить портрет.

Проводив его, Анна Андреевна сказала мне:

— Я только для него позирую, я очень его люблю, он хорошо ко мне относится, а вообще-то писать меня не стоит, эта тема в живописи и графике уже исчерпана».

На фронт Осмеркин не попал, хоть и был прапорщиком запаса, во время Великой Отечественной он работал в мастерской оборонного плаката «Окна ТАСС», писал портреты летчиков и т.п.

Философ и публицист Владимир Разумный, сын нашего земляка, режиссера Александра Разумного, в своих воспоминаниях пишет:

«Наверное, эти исторические штрихи помогут читателю понять, что, когда отец пригласил меня, только что снявшего военную форму, посетить в первый послепобедный 1945 год мастерскую выдающегося русского живописца и его земляка Александра Осмеркина в общежитии “Вхутемаса” на Мясницкой, а там уже находился Леонид Утесов, я отнюдь не был удивлен. И был вскоре весьма своеобразно наказан за неумение осмыслить, с кем мне довелось в те часы оказаться рядом. Александр Осмеркин, “прощупав” мои познания в поэзии Шиллера и Гете, вдруг вполне неожиданно высказал активное неприятие Пушкина как поэтического гения. Надо ли говорить, что его эскапада вызвала мои вполне традиционные и полагаю — наивные возражения, на что мудрый мастер отвечал с улыбкой весьма своеобразно — читал без перерыва стих за стихом поэта, а затем как-то незаметно и органично перешел на “Евгения Онегина”, сопровождая выразительное и в то же время предельно сдержанное чтение глав нарастающими критическими репликами о просчетах в пушкинском стихосложении, скрытый юмор которых мне в ту пору не дано было познать. Из полушокового состояния меня вывел Леонид Осипович Утесов, неожиданно подсевший к видавшему виды фортепиано и вдруг, улыбнувшись вполне в стилистике бессмертных “Веселых ребят”, запевший в традиционно — русском романсовом стиле, не педалируя, мягко и задушевно, пушкинские лирические произведения, написанные на Юге. Александр Осмеркин непрерывно ему подпевал, а затем вновь и вновь декламировал стихотворения любимого поэта, останавливаясь лишь тогда, когда начинал звучать неповторимый голос Утесова. Не знаю, довелось ли кому-нибудь слушать такого Утесова, но до сих пор убежден, что счастливый случай дал мне возможность приобщиться к мистерии великого и задушевного, органичного творчества».

Последние годы

В 1947 году все перевернулось. Осмеркина обвинили в формализме, уволили из Института живописи , скульптуры и архитектуры им. Репина в Ленинграде и спустя полгода — из Московского института им.Сурикова. Чтобы заслужить прощение академии художеств, Осмеркину предложили написать полотно «Передовые люди автозавода им. И.В. Сталина» для Всесоюзной художественной выставки. Осмеркин согласился. Над картиной он работал два года, но в результате худсовет ее отверг.

Вот что вспоминает об этих событиях один из учеников Осмеркина, совершенно удивительный человек Моисей Фейгин, переживший и перерисовавший эпоху, вошедший даже в «Книгу рекордов Гиннесса» как самый старый работающий художник на земле (Моисей Александрович умер в 2008 году в возрасте 104 лет, а интервью, цитату из которого мы приводим, он дал к открытию своей выставки в 2006 году):

— Многие тогда каялись, соглашаясь, что все западное никуда не годится, — надо развивать наше отечественное и так далее… А некоторые восставали против такой однобокости. Например, мой учитель Осмеркин — один из немногих, кто посмел в морду дать этим нашим хозяевам. Он сказал: “Сезанн великий художник, и ничему плохому я своих учеников не учу”. Плюнул и ушел. И началась на него травля. По всей Москве — глобальная. В каждом учреждении, которое имело отношение к искусству — красочном, рамочном, механическом, литературном, — всюду прорабатывали и костили, как только могли. И у него начались инсульты, и, в конце концов, он скончался.

— А как вы реагировали на события, связанные с Осмеркиным?

— Могу сказать в свою пользу. Только все это началось, я получаю бумажку — вызывают на Пушечную в ЦДРИ (Центральный Дом Работников Искусств. — Прим. К.Р.) прорабатывать Александра Александровича. Прокуроров миллион! Откуда они только взялись! Раньше он был окружен прекрасными дамами, учениками, а тут — никого. Один. Вы понимаете?

Я пришел, вхожу в фойе: сцена как будто поставлена режиссером — вокруг много людей, а он стоит в середине (он красивый человек был) держит журнал, оглядывается — никого рядом нет. И вдруг услыхал шаги — я иду по диагонали к нему — оглянулся, говорит: «Моня, и ты против меня?» Громко сказал, при всех. А в то время это значило приговор и для меня. Я его обнял, поцеловал два раза и вместе с ним два часа ходил. Ни один человек не подходил к нам — боялись. Я никого не виню. Потому что — так все это страшно… Если бы это был не Осмеркин, я бы сам не подошел. А у меня дома жена, дети — я рискую. Я был уже как прокаженный». ( Константин Рубахин, «Моисей Фейгин. Время на моих глазах»)

Амшей Нюренберг тоже писал об этих событиях.

«Провал работы, над которой он почти два года работал, настолько на него подействовал, что он тяжело заболел.

— Первый инсульт, — рассказывал мне Осмеркин, — я получил, когда меня крыл Саша Герасимов, во время того, как чистили Институт им. Сурикова. Он требовал, чтобы меня удалили из института как формалиста. Помню: сидел я и вдруг… потолок накренился и запрыгал. В глазах потемнело. Я встал с трудом, жена меня поддерживала, пошли домой. Несколько дней пролежал с сильнейшими головными болями. Врач сказал, что это был инсульт. Второй инсульт я получил, когда Художественный совет отверг мою производственную картину, над которой я работал два года.

После второго инсульта Осмеркину трудно было работать, но, как только здоровье улучшалось, он хватался за кисть. Чувствовалось, что живопись поддерживала в нем жизнь и что он был одержим ею…

Третий инсульт случился в Доме творчества (в Челюскинской). Это был очень сильный удар, который лишил его возможности работать на долгое время. Все мы опасались наступления тяжелой инвалидности. Но судьба, пожалев его, вернула ему часть прежних сил. Осмеркин снова взялся за кисть.

В это тяжелое творческое время он писал только радостные, насыщенные оптимизмом полотна. Ни одной хмурой, пессимистической работы.

О четвертом инсульте мне рассказывала его жена Надя (третья жена художника, по инициативе и при поддержке которой спустя сорок лет в Кировограде был открыт мемориальный музей Осмеркина. — Авт.) . Случилось это утром, когда он писал чудесный незабываемый и последний пейзаж. Он умер с кистью в руке, как и хотел». (Амшей Нюренберг, «Осмеркин» )

Похороны Осмеркина

«Летом 1953 г. хоронили художника Александра Александровича Осмеркина. В последние годы своей жизни он был в опале, отстранен от преподавания в Академии художеств, картины его не принимались и не выставлялись. Гражданская панихида была назначена в Доме художника на Беговой улице. Долго ждали привоза гроба с телом — Осмеркин скончался в Подмосковье. Потом еще дольше ждали начальства — некому было открыть траурный митинг. И все это время собравшиеся родные и друзья, почитатели и ученики Александра Александровича сидели молча, если перекидывались короткими фразами, то очень тихо, никто не уходил. Анна Андреевна несколько раз стояла в почетном карауле. Наконец, приехал кто-то из администрации МОСХа и произнес какую-то скомканную речь. Стали выносить гроб, мы пошли вслед, начали рассаживаться по машинам. Анну Андреевну разъединили со мной, ее повезли на кладбище вдова художника, Надежда Георгиевна, и архитектор Руднев в его машине. Но Анна Андреевна успела шепнуть мне на выносе: «Очень хорошие похороны. По первому классу»». (Эмма Герштейн, «Мемуары»)

«Надя, угрожая жаловаться в ЦК, добилась того, что Осмеркину разрешили полежать в Доме художников на ул. Горького, но без полагающихся почестей. Мы его там и нашли. Его выгружали из похоронного автобуса в тот момент, когда мы подходили к дверям Дома художников. Впечатление — точно товар какой-то привезли. Народу, вопреки желанию правления МОССХа, было много. Гроб поставили на голый стол. Сзади висела измятая тряпка, которая должна была быть символом того, как относятся члены президиума МОССХа к умершему символисту…

Хоронили на Ваганьковском. Напротив Сурикова. Вблизи Сережи Есенина — его приятеля по выпивкам. Руководил похоронами один из могильщиков, мужик с загорелым, умным лицом и крепкими руками.

— Могила хорошая, — сказал он степенно, — глубокая и под деревом.

Да, Шура был бы доволен. Могильщики откуда-то принесли ограду и тут же начали укреплять ее на могиле.

— Уберите ленты с венков, а то сопрут, — сказал руководитель.

Больше всех плакала Надя. Елена и девочки больше глядели. Засыпав могилу и украсив ее цветами, мы отправились в гости к Есенину. Шура теперь сможет поговорить по душам со своим милым напарником по трактирам. Поразил нас бездарный бронзовый барельеф поэта на гранитной глыбе. Присутствовавший там один скульптор (Матанин) заметил:

— Это делал могильщик.

Еще об Осмеркине. Он не был, разу­меется, святым, и хорошо делал, что не дружил со святыми. Но зато безмерно дружил со страстями, охотно уступая им. Увлекался вином. Но если на одну чашку весов положить все его недостатки, а на другую достоинства (страсть к живописи, к людям, к книгам, к наслаждениям природы), то вторая перетянет. Я в этом никогда не сомневался». (Амшей Нюренберг, «Похороны Осмеркина»)

Подготовила Ольга Степанова, «УЦ».

Добавить комментарий