Рукописи не горят

Окончание.
Начало в «УЦ» № 4.

Военные дневники нашего земляка Владимира Гельфанда в полном объеме на русском языке нетрудно найти в электронных библиотеках. Журналисты тоже часто цитируют Гельфанда: в дневниках достаточно материала для иллюстрации утверждений «Вот какая была война на самом деле» – о пьянстве командиров, о сексуальной распущенности, о неприкрытом антисемитизме в армии, недостойном поведении советских солдат в Германии и т. п. Но много и другого – поляков, встречающих освободителей, как самых родных людей, советских офицеров, берущих под свою защиту немецкие семьи, ужасов войны и настоящего героизма.

Просто любая выборка, в том числе и наша, будет субъективной, а объем дневников таков, что полностью опубликовать их в газете нет никакой возможности. Выскажу предположение, может быть, ошибочное, что это все-таки, скорее, автобиографический роман в форме дневников или заготовка для романа (Виталий Владимирович Гельфанд пишет, что его отец не просто хотел был писателем, но лет до 35-ти был уверен, что станет им). Во-первых, Гельфанд включает в свои дневники подробное описание собственной внешности, во-вторых, есть в них фрагменты не просто недокументальные, а фантастические, сказочные, не выделенные отдельно, а записанные, как и все остальное, просто с датой:

«27.11.1943 (…) Однажды, после кратковременной передышки, вслед за арт-мин дуэлью с кровожадными гитлеровскими разбойниками, будучи на одном из южных фронтов Отечественной войны, я нашел написанную на непонятном мне языке толстую книгу с истрепанной временем обложкой. Долго я вертел эту книгу вокруг да около глаз своих, но тщетны были все попытки мои понять смысл, содержавшийся в этих 1501 страницах удивительных закорючек, так не похожих на буквы и слова человеческих языков.

Книга казалась мне настолько интересной, была так заманчиво влекуща, что я решил во что бы то ни стало понять и прочесть хотя бы малость из написанного в ней.

А у нас в роте было, к слову сказать, очень много национальностей: и русские, и украинцы, и грузины, и армяне, и азербайджанцы, и евреи, и казахи, и туркмены, и греки, и даже нашелся один турок.

Так вот, показал я эту книгу бойцам и командирам нашей минометной роты. Но тут произошло нечто неожиданное – никто сразу при виде книги не сумел ни слова понять и прочесть в ней. Ребята мои, надо признаться, приуныли от такого неожиданного конфуза, растерялись, опечалились и в первую минуту не могли даже выронить ни единого звука из своего многоголосого коллектива.

(…)

К вечеру противник был выбит из населенного пункта, и у одной из его окраин наша рота заняла огневые позиции. Ночью наступило затишье, честно завоеванная передышка. Укладываясь спать, я вновь вспомнил о моей неразгаданной находке, как вдруг подошел ко мне сержант-украинец по имени Панас, который тоже все время думал об этой любопытной книге. (…)

– Знаете что, товарищ лейтенант, – сказал Панас, – для прочтения этой книги необходимо непременно обратиться к Николаю Федоровичу.

Я внимательно посмотрел ему в глаза, ибо мне казалось, что он шутит. Николай Федорович – это большой серый пес породы имярек, найденный нами еще щенком в одном из освобожденных нами городов подле Сталинграда зимой прошлого года. Эту умную и понятливую собаку Панас сумел приручить к себе, откормил, и со временем из неказистого щенка вырос большой статный пес, похожий на волка.

С первого дня Панас, воспитывая своего приемыша, обучал его всем премудростям собачьих наук. Мы смеялись над повседневными занятиями Панаса со своим воспитанником, но он доказывал нам правоту и необходимость своих трудов, не обращая на наши шутки внимания, кропотливо и настойчиво продолжал свои занятия с собакой.

Назвав пса Николаем Федоровичем и дав как следует привыкнуть к своему новому имени, Панас стал обучать его постепенно человеческому языку. И, как это ни покажется невероятным, теперь Николай Федорович свободно владеет человеческой речью, хотя разговор его и отдает врожденным собачьим акцентом. Тут уж ничего не смог поделать Панас – ведь против природы далеко не попрешь!

Но вернусь к своему рассказу. Советуя использовать в качестве дешифровщика Николая Федоровича, Панас был серьезен, намерения его целиком внушали доверие.

– Эта книга, по-моему, написана на зверином языке, а Николашка – самый грамотный и самый ученый из всех собак, каких знаем мы, и, уверен, без его вмешательства нам не обойтись.

Я, подумав, согласился, и оказавшийся поблизости пес принялся за разбор и чтение книги.

Панас оказался прав. Только одному нашему псу смогло быть понятно и доступно для чтения это произведение звериного сочинительного искусства.

Я размещался в глубокой и просторной землянке, в которой когда-то, очевидно, прятались мирные жители от немцев. Но теперь, когда немцы угнали все население деревни с собой, землянка оказалась пустой и ничейной. В ней были стол, две кровати и масса вещей, свидетельствующих о еще недавней обитаемости ее. Мы зажгли трофейные немецкие лампы-свечки и всю ночь просидели над книгой, оказавшейся летописью звериных государств.

Николай Федорович с увлечением читал и переводил нам целые главы, написанные на родном ему языке. Одну из этих историй я хорошо запомнил и попытаюсь рассказать вам…»

И здесь же – описанные от первого лица мысли и поступки, в которых люди обычно и сами себе не сознаются. О связях с немецкими женщинами, о злоупотреблении властью, о том, как заболел в Берлине гонореей, Гельфанд пишет просто и ясно, не оправдывая себя, но и без всякого самобичевания. Горячее желание подвига сменяется апатией, а «девушки-ангелы» становятся «девками», хотя одновременно Владимир Гельфанд продолжает мечтать о встрече с единственной любимой и пытается разглядеть ее в каждой встречной девушке. Заметен и искренний интерес молодого лейтенанта к чужой стране и чужой культуре, отвращение к насилию в любом виде, к подлости, к хамству. Все это в целом дает, на наш взгляд, основания предполагать, что речь не всегда идет о реальном человеке Владимире Гельфанде, а иногда о лирическом герое, который, конечно, очень похож на автора, но все-таки не совсем он…

Судите сами.

«Германия пылает, и мне отрадно наблюдать это злое зрелище»

19.01.1945. Белева. Трофеев здесь очень много разбросано. Кругом – огни пожарищ.

Наши славяне пообъедались. Ходят животами крутят. Повидло целыми ведрами достали, сало, мед.

Я достал самое главное – бумагу. Теперь писать есть на чем. Карандашей много и хорошие, химические, лучших сортов. 80 польских злотых нашел, купил на них конфет. Магазины работают сразу после боя. Немец ушел отсюда вчера на рассвете.

Поляки скупы и жадны. Продают дорого, но не все. Водку, вино и продовольствие берегут, ожидая повышения цен. Кусочка хлеба не дадут бесплатно, за все им плати.

22.01.1945. Деревня Свянтково (близ городов Яновец и Жмин). Нынешнюю ночевку можно назвать удачной, хотя плохо спал – сильно натер ноги (болели) и потел под пуховой периной. Ну как только поляки так спят? Ведь жарко безумно.

Дома здесь каменные. В этих краях люди добрые несравненно, испытали горе, встречают нас, как родных, и нам живется, как у себя дома в Николаеве, в Одессе, и лучше, чем в Ростове, – там у населения ничего не осталось.

Паны-колонизаторы бросили все, убегая: лошадей, скот, имущество. Наш полк стал транспортным – буквально вся пехота села на лошадей. Командир полка сказал, что временно разрешает, чтоб люди ехали, но к первому бою все должно быть по-прежнему, ибо при ограниченном числе людей невозможно, чтобы все были ездовыми – воевать-то кому?

Водки – безмерно. В каждом селе, у каждого немца-колонизатора был и остался теперь спиртовой завод. Самый обыкновенный спирт-сырец люди пьют до упою. Многие выжигают себе внутренности, но это не останавливает. Один боец сгорел – умер.

28.01.1945. Германия. Через 38 километров от прежней (вчерашней) ночевки. Таким образом, за два дня – 90 километров. Германия встретила нас неприветливо, метелью, ветром лютым и пустыми, почти вымершими деревнями. Люди здесь немцы – боятся гнева русского. Бегут, бросая все свое хозяйство и имущество.

Граница на весьма широкой реке, а по эту сторону какое изобилие лесных массивов, гор. Местность пересеченная. До Берлина недалеко. Германия пылает, и почему-то отрадно наблюдать это злое зрелище. Смерть за смерть, кровь за кровь. Мне не жалко этих человеконенавистников.

30.01.1945. Никто никому не запрещает брать и уничтожать у немцев то, что они награбили у нас раньше. Я весьма удовлетворен. Не нравится мне только безрассудное буянство Шитикова и, в особенности, Каноненко. Вчера, например, Рысев разбил бюст Шиллера и уничтожил бы и Гёте, кабы я не вырвал его из рук сумасброда и не схоронил, обмотав тряпками. Гении не могут быть приравнены к варварам, и уничтожать их память – великий грех и позор для нормального человека.

Каноненко – идиот в самом буквальном смысле. Сегодня, да и каждый день, пожалуй, напивается до бессознания и начинает стрелять из любого подвернувшегося ему оружия, бросать в людей что попало под руку.

Денег запасся – 7 тысяч (!) немецких марок. Они не сойдут с рынка, да и позже пригодятся. Среди немецких денег нашел и своих 10 рублей.

16.02.1945. Говорят, на Одере есть один Франкфурт, другой на Майне… Но зато вшей!… Сколько их развелось у меня за дни пребывания в Германии! Ни в Польше, ни в Бессарабии, ни у нас в России у меня еще не было такого количества вшей. Теперь их у меня столько, что они ползают по телу, как поросята на германском подворье: и маленькие, и большие, и совсем здоровенные; в одиночку, вереницей… Наверно съедят… Носить их на своем теле совершенно невыносимо, и это испытание представляется мне более хлестким и изощренным, нежели боевое. Прямо хочется кричать до хрипоты и рвать на себе волосы. Все тело в синяках от укусов этих гадких.

Белье не менял с декабря 44 года. Оно все грязное и уже рвется – вши прогрызают его, и на теле остается свернутая в комки вата.

(…)

Вчера расстреляли двух самострелов, так что я после ночного дежурства. Весь день был занят на судах. На моем дежурстве в штаб батальона привели бойца-самострела Коляду, из восьмерки нашей. Мне старший адъютант приказал следить за ним всю ночь: «Отвечаете головой в случае его исчезновения». Людей мало. Один часовой был в моем распоряжении, но он стоял во дворе, и я вынужден был никуда не отлучаться и держать под личным наблюдением преступника. Сразу поутру его судили и расстреляли за сараем нашего двора.

Другой самострел – лейтенант (!). Первый раз слышу, чтобы офицер стрелялся из-за трусости – левую руку прострелил себе. Молодой, награжденный орденом Красного Знамени и медалью за оборону Сталинграда. Награды у него отняли, имущество личное конфисковали, самого лишили всех льгот и расстреляли, как собаку.

Жалко не было ни одного, ни другого, но переживания их передались мне. Особенно в последний момент, когда комендант приказал конвоирам: «По изменнику Родины – огонь!» Он крепко зажмурил глаза, весь сжался, и в ту же минуту три автоматные пули едко впились ему в голову. Он рухнул наземь, обливаясь струйками хлынувшей крови.

13.04.1945. Плацдарм за Одером, западнее Кюстрина. Только что почтальон принес самую трагическую и самую горькую для меня из всех заграничных сообщений весть: умер Рузвельт. Как я его уважал и ценил всегда за его обаятельную, умную натуру, за исключительную популярность среди американцев, позволившую ему возвыситься над всей американской политикой и над всеми политиками антидемократической оппозиции. Он один сумел повернуть американскую политику резко и основательно спиной к фашизму и реакции, заставить американского гражданина отвернуться от всех больших и малых антисоветских клеветников, национальных отщепенцев, которые хотели вернуть цивилизованную Америку к старым законам рабского, нечеловеческого существования.

Рузвельт – всеамериканец, всечеловек, в этом его огромная сила и величие. За последние десятилетия жизнь не знала более высокого, более мощного деятеля.

Кто заменит Рузвельта? Какой станет теперь политическая физиономия Америки (я умышленно не говорю США)? Не возобновится ли снова ожесточенностью политическая борьба демократов с реакцией и чем кончится, если такое все-таки произойдет? Возникает теперь много опасений, но есть и успокаивающее – развитие военных операций наших союзников на фронте. Реакции трудно будет теперь повернуть колесо истории, каких бы потуг она ни прилагала, и смерть президента Франклина Делано Рузвельта, как она ни тяжела и нежелательна всякому честному человеку, да не отразится на нашем большом, победоносном движении вперед к счастью, величию, жизни.

25.04.1945. Берлин. Шпрее. Пехота еще вчера и позавчера ночью форсировала Шпрее и завязала бои у железнодорожного полотна. А мы – штаб дивизии, обосновались до сего времени на одной из прибрежных улиц пригорода Берлина, в больших полуразрушенных многоэтажных зданиях.

Позавчера в предместье Берлина, катаясь на велосипеде (кстати, днем раньше я научился ездить на этой замечательной, так мне показалось, машине), я встретился с группой немецких женщин с узелками, чемоданами и тюками. Возвращаются домой, подумал я, местные жители.

(…)

Они долго рассказывали, много объясняли, и слова их сливались и таяли в неуловимой сразу немецкой скороговорке. Я спросил немок, где они живут, на ломаном немецком и поинтересовался, зачем они ушли из своего дома, и они с ужасом рассказали о том горе, которое причинили им передовики фронта в первую ночь прихода сюда Красной Армии.

Жили они недалеко от места нашего стояния и моих прогулок на велосипеде, так что я свободно мог подойти к ним домой и обстоятельно разобраться во всей истории, тем более что сильнее всего меня притягивала чудесная девушка. Я пошел с ними.

Огромный двухэтажный дом с роскошной меблировкой, великолепной внутренней отделкой и рос­писью стен, потолка. Семья была многочисленной. Когда пришли наши солдаты, они всех вытеснили в подвал. А самую молодую из всех взрослых людей и самую, пожалуй, красивую забрали с собой и стали над ней глумиться.

(…)

– Оставайся здесь, – вдруг бросилась ко мне девушка, – ты будешь со мной спать. Ты сможешь со мной делать все, что захочешь.

Она все показывала и обо всем говорила, и не потому, что была вульгарна. Горе ее и страдания превысили стыд и совестливость, и теперь она готова была раздеться донага прилюдно, лишь бы не прикасались к ее истерзанному телу.

Вместе с ней умоляла меня мать.

– Ты разве не хочешь спать с моей дочкой?! Русские товарищи, что были здесь, – все хотели!

08.05.1945. Оркестр под руководством капельмейстера старшего лейтенанта «Гричина» гремел на всю площадь свои марши.

(…)

Я шел в третьем ряду за полковником. Мне была приятна пусть такая, но близость к этому человеку. Вдруг все замерло: к столику, укрытому красной материей, подошли люди в особой воинской мантии с красными лампасами. К площади подъехало несколько легковых автомашин.

– Смирно! – скомандовал Антонов, спешившись и обнажив саблю приветствовал гостей – генералов и полковников. Высокий статный генерал-майор Герой Советского Союза в сопровождении двух полковников и одного низенького толстенького комдива 248 сд генерал-майора Галая обошел ряды, приветствуя каждый полк и подразделение в отдельности.

Подошли к нам: «Офицеры без орденов, что, нет разве?» Антонов стал оправдываться, а мне так и хотелось выступить и сказать во всеуслышание: «Да, товарищ генерал, нет орденов, гордиться нечем, одна лишь боль и досада вынесены мною из стольких кровопролитных, рискованных сражений». Но я сдержался, ибо понимал, что этим скомпрометирую комдива.

Начался парад.

(…)

Черные, запорошенные пылью и грязью, опаленные порохом и окуренные дымом люди в грязном потертом обмундировании входили в полыхающий Берлин. За время нахождения здесь пришло дополнительное число солдатских костюмов. Людей приодели, перемыли в бане, и они вновь приобрели свежий праздничный вид. Изменились до неузнаваемости вчерашние фронтовики и ныне вполне способны вызвать изумление у немцев своей выправкой, опрятностью, бодростью и жизнерадостностью.

«И смотрю, и плюю на Германию»

В дневниках поэта Гельфанда удивительно мало стихов, возможно, потому, что сам он считал их учебными, тренировочными. Как мы уже отмечали, он отправлял стихи только в дивизионную газету, считая, что большего пока ндостоин, зато посылал писателям, прося рекомендаций. В семейных архивах Гельфандов сохранилось письмо Евгения Долматовского, написанное в мае 1945-го:

«Уважаемый т. Гельфанд!

Стихотворение “Весна” написано неплохо, однако для печати оно еще слабо. Вам не удалось сочетание первой и второй части стихотворения. Вы убедительно описали идиллию весны и неубедительно (поэтически неубедительно) сказали о предстоящих боях. Неудачно применено слово “намедни”. Слово это здесь звучит как пародия.

С приветом Евг. Долматовский».

Но, по крайней мере, одно четверостишие Гельфанд в дневниках приводит несколько раз – не потому, что считает его особенно удачным. Эти стихи он написал на рейхстаге 9 мая 1945 года:

На балконе берлинского здания
Я с друзьями-бойцами стою,
И смотрю, и плюю на Германию
На фашизм побежденный плюю.

Мы уже писали о том, что в Европе публиковались только дневники 45–46 года. Примерно одновременно с «Военными дневниками» в Германии вышли анонимные воспоминания женщины, которая в те же годы жила с советскими солдатами, она одновременно и гордилась своим положением, и считала себя пленницей. Многие немецкие журналисты и литературоведы проводят параллели между этими произведениями. А режиссер Аглая Романовская (Франция) поставила спектакль «Русско-немецкий разговорник», основываясь на этих двух книгах. Берлинская журналистка Анна Вестфал, описывая «Военные дневники», отмечает, пожалуй, главную особенность Гельфанда – отстраненность исследователя: «Гельфанд находит расовые теории красивой “фрейлейн” скорее странными, хотя немцы отравили газом большую часть его семьи».

О победе Гельфанд пишет удивительно мало: «Вчера утром произошло незабываемое событие. Немцы согласились на полную безоговорочную капитуляцию. Скупо, но торжественно сообщали об этом газеты».

И все! Гораздо больше о буднях.

16 или 17.06.1945. Ну и работенка выпала на мою долю. Расхищать Академию Наук! Никогда бы не подумал, что окажусь способен на такое грязное дело, а заставляют и люди, и обстоятельства. Пакость в храме науки, да и только!

23.06.1945. Дорогая мама! Получил твое письмо, хочу ответить и теряюсь в мыслях, слишком много есть чего рассказать, но трудно уложиться с моим многословием в тот быстро убегающий кусочек времени, который нечаянно я схватил руками.

Скоро, возможно, я приеду повидаться домой, но из армии уйти мне, очевидно, не придется, пока не потеряю своей молодости. А я, скажу тебе по правде, очень не люблю военной жизни – все здесь меня гнетет и терзает. (…)

06.08.1945. Моя затаенная мучительная мечта – еще хоть раз увидеть, почувствовать Берлин, не фронтовой, пылающий, а послевоенный, слегка посвежевший, опозоренный и униженный своими жителями, и теперь раболепно заискивающий перед иностранцами, распахнувший все свои ворота – от Бранденбургских и до последней калиточки на окраине города – советским людям, русским воинам.

Второе событие – новый приказ маршала Жукова, командующего фронтом. (…) Теперь пора отдохнуть хоть немного, увидеть то, чего еще никогда не видел – зарубежный мир, узнать то, о чем так мало знал и не имел ясного представления, – жизнь, нравы, обычаи за границей, и, наконец, видеть людей, говорить, ездить свободно, наслаждаться мизерной долей (если она есть в Германии) счастья. А нам запретили разговаривать с немцами, запретили ночевать у них, покупать. Теперь нам запрещают последнее – появляться в немецком городе, ходить по его улицам, смотреть на его развалины. Но ведь это невозможно! Мы люди, мы не можем сидеть за решеткой, тем более что на этом не кончается наша служба в армии, а казарменное положение и жизнь в казармах успела нам до чертиков надоесть.

Осенью 1945-го Гельфанд нашел непыльную работу – инженер-капитаном транспортного полка, в котором не было транспорта. На должность взяли с условием вести политическую работу (о которой он мечтал с начала войны), делать стенгазеты и исправлять орфографические ошибки во всей наглядной агитации. Владимир Гельфанд был доволен: теперь у него был доступ к книгам и газетам, от отсутствия которых он очень страдал, и какая-никакая возможность все-таки увидеть Германию, пообщаться с немцами. В этой части дневника больше портретов и коротких историй, чем рассуждений.

16.10.1945. Передо мной почти законченный вид проститутки. У нее и брови подведены, и на губах налеплена помада, и пахнет плесенью и одеколоном. Она не лишена красоты, но рука уродливого художника – пошлости – отобрала всю свежесть ее и привлекательность. Тело у нее нежное, груди большие, упавшие, но с твердыми сосками, за которые с удовольствием можно взяться.

Нашел я ее на улице у Александер Платц и узнал совсем неожиданно и случайно. Было еще не очень поздно. Трамваи ходили, и я мог свободно добраться до гостиницы на Weissensee. Но меня вдруг привлекла мысль поискать приключений у входа в метро.

21.10.1945. Ехали долго. В поезде было темно и битком людей. Навалило в темноте и давке, но было весело. Обыватели берлинских пригородов болтали о сале, о масле, о шоколаде. Потом перешли на политику. Кто-то женщине крикнул:

– Ты переняла русские привычки! Du hast die russischen Gewohnheiten ubernommen. Эти слова кольнули прямо в сердце, и я решил не оставлять это незамеченным. Обращаясь сразу ко всем пассажирам, спросил: «Разве русские так уж плохи, и привычки их хуже ваших?» Все зацыкали на ту, которая выронила неосторожное выражение, одни лицемеря, другие из боязни передо мной. Нашлись такие, что ставили русских выше немцев в культурном отношении (и не без основания), приводили примеры и доказательства. Разговор не умолкал до самого Креммена и уже дорогой с поезда продолжался с не меньшим напряжением. Я старался как мог, чтобы утвердить в немцах лучшее мнение о моей Родине, о народе, вызвать уважение к нашей культуре. Не знаю, насколько мне это удалось, во всяком случае, они больше не решались плохо отзываться о России, и только одна старуха, заискивающе улыбаясь и подобострастно глядя мне в лицо, тихонько сказала: «А у меня, господин офицер, позавчера “камрады” обобрали квартиру» и замешалась в толпе.

06.01.1946. Креммен. Эта девушка поистине достойна любви и уважения. Она старше меня на год и уже имела мужа, с которым прожила не более 13 дней. Она человек в полном смысле этого значения, хотя и женщина, и немка, хотя и работает в театре, где очень трудно сохранить моральную чистоту особе ее пола.

(…)

Мне всегда приятно с ней, и любой вопрос, как бы он щепетилен ни был, при ней не становится пошлым, ибо она, как ангел, все обожествляет подле себя.

Люблю ли я ее? Нисколько! Да и могу ли я ее любить по-настоящему, как, например, нашу, родную девушку из СССР? Нет, просто я ее безумно уважаю за чистоту, ценю за человечность, симпатизирую ей за ее красоту и свежесть, за ласковость души. Но что хвалить? Ведь это похоже на оправдание. Наверно и действительно я хочу отогнать от совести страшную истину моего увлечения.

14.02.1946. Политзанятия. Еще раз перечитываю речь т. Сталина накануне выборов кандидатов в депутаты Верховного Совета и поражаюсь в который раз ясности ума и простоте изложения сталинской мысли. «Ваше дело, насколько правильно работала и работает партия (аплодисменты), и могла ли она работать лучше (смех, аплодисменты)» обращается под конец к избирателям т. Сталин, и все награждают его такими горячими аплодисментами и любовью, что просто трогательно становится со стороны. Да, он заслужил ее, мой Сталин, бессмертный и простой, скромный и великий, вождь, учитель, гений, солнце мое большое.

И теперь неудивительно, когда маленький, двухгодовалый ребенок из побежденной Германии, увидев на моей груди медаль «За победу», с изображением т. Сталина, радостно и трогательно воскликнул: «Сталин!», пальчиком показывая на медаль. И, может быть, мать этого ребенка была недовольна, может, она таила в душе злобу и ненависть побежденного народа, но будущее смотрело иначе, будущее во всем мире, на всех языках и наречиях за нас, за партию нашу, за товарища Сталина.

01.07.1946. Креммен. Госпиталь.

Под влиянием Толстого, его «Войны и мира» и тяжело нависших мыслей о болезни, которую так тщетно стараюсь отвлечь и которая, тем не менее, гнетет капризное сердце. Хочется вспомнить прошлое, не всегда беззаботное, но какое-то наивное и простое, как и все на земле весною.

Война пришла в мой мир большими неверными шагами, не так как ушла всем знакомою уставшею стопою. Появилась, встала передо мной сильная, необъятная и полная таинств, неожиданностей. Трудно было увидеть, заглянуть в ее глубину, познать ее развитие, оборот. Так она стояла нерешительно, позволяя к себе привыкнуть, но не открываясь передо мной. Первые дни я был рад, был спокоен, уверен, что все хорошо закончится, и Германия с первых дней получит по заслугам. Благо, думал я, что, наконец, есть возможность разделаться с немцами, всегда врагами нашими злобными, сильными и коварными. Вот будет покончено с той опасностью, которой нам угрожал с первых дней этот агрессор. Я был насыщен патриотическими чувствами, не мыслил себе ничего другого, кроме поражения немцев, их отступления и разгрома. Все мне казалось так просто, и война, по моим положениям, должна кончиться радостно, счастливо.

Не задумываясь, ушел в колхоз. До двух месяцев дерзко трудился, собирая непосильный урожай. Потом эвакуация, бомбежки – война оскалила зубы и показала лицо свое. Страха не было, одна растерянность, недоумение.

Рытье окопов, тревоги ночные, самые ужасные стоны бабушки, крики женщин, тревога за мать. Желание видеть ее с собой, а не там, где заводы, бомбежки и 30-километровое расстояние. С тоской отправлял ее на работу, радостно встречал по вечерам. Жизнь, однако, не улучшилась, горе не сплотило нас, нужда не заставила мириться, и семейные сцены-раздоры, не без главного участия ворчливой злой бабушки, не прекращались. Я был злораден. И умел раздражать своим смехом и кривлянием, но, с другой стороны, был жалостлив и предан ко всем без разбора, с чьей стороны замечал понимание и участие.

Мама нервная и тяжелая. Редко она могла приласкать меня так, как я любил прежде того, но почти всегда ругалась и была холодна. Сердцем я чувствовал, что она меня любит горячо и нежно, но умом такая любовь не укладывалась с ее таким отношением ко мне. В детстве я тоже балован не был душевной настоящей теплотой, но тогда я не встречал еще холодности жестокой со стороны матери – любовные чувства довлели над остальными, и потому скоро забывались и дикие побои (иногда головой о стенку), и злобные упреки, и бойкот всеми способами.

19.09.1946. Берлин. Теперь все разрешилось. Еду домой. (…)

Накупил много продуктов, две бутылки водки. Решил праздновать. Ушло около тысячи марок. Все есть: и закуска, и жир, и даже лук. Только вот о хлебе позабыл, не знаю, что теперь делать. Немцы выручили: сменял буханку за одну пачку сигарет.

Плащ продают за 5, 5 тысяч. Хороший, большой, новый, красной кожи. Хочется иметь, так хочется, аж слюнки текут, а деньги каши просят… Пишущую машинку приобрел – элегантную такую… Вот будет радость для мамы и мне на пользу. Смогу печатать свои вещи. Она маленькая, в футлярчике, так что вместилась в один из моих чемоданов. Теперь у меня семь чемоданов, восьмой – маленький, и две шинели, и велосипед, и радиоприемник, и столько мороки и забот впереди.

Германия – ты не приелась, но с удовольствием покидаю тебя, развратную и пустую. Ничего в тебе нет удивительного, ничего нет радостного. Но жизнь в тебе веселая и беззаботная, дешевая, много шума и болтовни. А Россия – я уже не помню, как она выглядит, не знаю, как живет и чем теперь интересна. Мне дорога ее земля, которую, кажется, как шоколад, готов грызть без конца своими жадными зубами, лизать изломавшимся по-немецки языком и жесткими губами целовать, умытую кровью и слезами. Нелегко будет мне, я знаю. Труд и здоровье отдам в жертву; рассудок и выносливость и волю свою. Но добьюсь! Я так хочу, так нужно!

Жизнь повернулась ко мне лицом.

Подготовила Ольга Степанова, «УЦ».

Рукописи не горят: 6 комментариев

  1. Откровенно говоря очень удивлён, что в эти дни, когда широко отмечаются 70-ти летний Юбилей снятия блокады Ленинграда , и освобождение заключённых лагеря смерти Аушвиц советскими войсками. УЦ публикует дневник поэта, В. Гельфанда, утверждая какая война была на самом деле.
    Дневники Тани Савичевой и Анны Франк почему-то внимания не заслужили.
    Известно, что в экстремальных ситуациях в человеке проявляются не только возвышенные но и низменные стороны. Что касается самострела офицера-защитника Сталинграда, то ,возможно, у него было нарушение психики и в состоянии депрессии это могло произойти. Такие случаи известны и в других армиях.
    Жаль, что главное значение правды о войне осталось за пределами этой публикации.

  2. Материал интересный,его нужно знать,ведь это наша история.Вот только важно понимать,что историческая память формируется между двух горизонтов:прошлым и настоящим.Мы не реконструируем историю такой,какой она была в 1941-1945.Это невозможно,у нас нет машины времени чтобы перенестись в те события и увидеть все «своими глазами» и передать «своими словами»..Она есть синтез смыслов хх и хх1веков ,связанных как мостом фактами исторических источников.Вот почему очень важно понимать тот современный контекст,в котором создается рассказ о прошлом.А он,современный контекст,непростой.
    Вчера ВР проголосовала за законопроекты, предложенные нардепами от КПУ П. Симоненко и И. Алексеевым, — «О внесении изменения в Уголовный кодекс Украины об ответственности за отрицание или оправдание преступлений фашизма» и «О внесении изменения в ст.297 Уголовного кодекса Украины об ответственности за осквернение или разрушение памятников, построенных в память боровшихся против нацизма в годы Второй мировой войны — советских воинов-освободителей, участников партизанского движения, подпольщиков, жертв нацистских преследований, а также воинов-интернационалистов и миротворцев».
    За эти законы проголосовали только 257 депутатов,а «Свобода» вообще не голосовала.
    Олег Тягнибок заявил, «что принятые законы опасны, так как любого, кто «говорит патриотические вещи» могут объявить в пропаганде нацизма.»
    Вот,оказывается,какая может быть коллизия:патриотизм в Украине может быть интерпретирован как «пропаганда нацизма»(Тягныбок).Характерен сам факт принятия подобных законов.Еще недавно казалось,что в них нет необходимости. Полагаю,эти реалии следует учитывать,публикуя материал о Великой Отечественной.В современой Украине величие подвига советских воинов не является общепризнанным,безусловным.Как тут быть? Нужно думать,но спускаться в «окопную правду» -лишь уходить от проблем исторической памяти народа.

  3. Semalex, а вы читали дневники?

    Или только врубку ко второй части? в которой, кстати, никто не утверждает, «какая была война на самом деле». Просто в первую подачу попали 41-43 годы, а во вторую — 44-46. Просто хронологически. И разница этих двух частей, на мой взгляд, очень интересна. Это не истина в последней инстанции, а просто восприятие одного конкретного человека (безусловно, очень умного и очень молодого). Он не читал книг о войне, не смотрел фильмов, он пишет только о том, что произошло сегодня, в этот день, и если в один день в 43-м «Маричку ракопали, расковыряли, нашли одну ногу и почки», то в другой день в 45-м «меня вдруг привлекла мысль поискать приключений возле метро». Я выросла с фронтовиками и с детства знала, что война — это не только сражения, но и обычная, совершенно негероическая, жизнь нормальных молодых людей.

    А публикация дневников Гельфанда, а не Анны Франк, — целиком и полностью моя вина. Гельфанд — наш земляк, на русском языке его дневники не публиковались. Поэтому и представляют интерес.

  4. И еще.Булгаков не прав,рукописи горят,да еще как…Потому заслуживают уважения все усилия к их сбережению.

  5. Дневник очень интересен.В них война предстает как быт, за которым скрывается подлинный,судьбоносный масштаб происходившего. И вот отсюда ясно,что современик событий,который «своими глазами» их наблюдал,не есть лучший интрепретатор,толкователь.

Добавить комментарий