Рукописи не горят

В 2005 году в Берлине вышла книга Deutschland Tagebuch 1945–1946 («Немецкие дневники 1945–1946»). Книга не могла остаться незамеченной. Во-первых, как пишут немецкие литературоведы, это первая книга воспоминаний советского солдата, напечатанная в объединенной Германии. Во-вторых, тираж «Немецких дневников» был совершенно невиданным – 50 тысяч экземпляров. Автор «Дневников» – наш земляк, лейтенант, командир минометного взвода Владимир Натанович Гельфанд – вообще-то вел дневник с 22 июня 1941 года и до демобилизации, но европейцев, конечно, больше интересует период 1945–46 годов. Позже дневники Гельфанда вместе с письмами еще раз переиздавались в Германии и дважды печатались в шведском издательстве Ersatz. Сегодня, как рассказал «УЦ» сын автора Виталий Владимирович Гельфанд, профессор национального исследовательского института «Высшая школа экономики» (РФ) Олег Будницкий готовит «Дневники» для издания в России – уже в полном объеме.

Владимир Натанович Гельфанд родился 1 марта 1923 года в Новоархангельске. Как пишет сотрудница института современной немецкой истории доктор Эльке Шерстяной (это не ошибка перевода, а реальная фамилия! – Авт.) в статье «Красноармеец в Германии», семья жила очень скромно и «принадлежала к пролетарскому еврейскому меньшинству, которое сразу присоединилось к коммунистическому движению». Мать, Надежда Владимировна Городынская (1902–1982), была членом РСДРП (б) с 1917 года и принимала участие в Гражданской войне, отец, Натан Соломонович Гельфанд (1894–1974), был рабочим. В конце 20-х Гельфанды уехали из Новоархангельска сначала в Ессентуки – к родителям Натана, но спустя два года вернулись в Украину и поселились сначала в Днепродзержинске, а потом в Днепропетровске. Именно Днепропетровск, как видно из воспоминаний Владимира Натановича, он считал родным городом, сюда, собственно, и вернулся после войны. О своих детских воспоминаниях он пишет очень мало:

«В детстве помню себя по фотокарточкам и по воспоминаниям родных. Круглый, глазастый карапуз, я взбирался на возвышения и произносил речи путаным русско-украинским говорком. Люди хлопали в ладоши и носили меня по рукам.

Нежно любила меня молодая соседская женщина – тетя Феня. Она крепко обнимала и спрашивала, целуя: “А где Вовочка?” “Який?” – в тон спрашивал я. “А той, що купаэться” – и указывала на вихрастую речку Синюха, огибавшую где-то сбоку местечко.

В отдалении, далеко за Ново-Архангельском, где я родился и о котором веду речь, одиноко […] новилась крылатая мельница. Она непрерывно крутилась и пылила пустыми подсолнечными лушпайками. Пыль безраздельно властвовала в душном степном воздухе, […] дыхалась от буйного разгула, а внутри мельницы горами гор, аж до самого деревянного потолка были насыпаны еще живые семечки. Их доставляли все новыми и новыми возами».

Владимир Гельфанд, окончив школу в Днепропетровске, поступил на рабфак. В 1941-м переехал в Ессентуки, к сестре отца. 6 мая 1942 года стал военнослужащим РККА, прошел обучение в артиллерийской школе на западном Кавказе и в звании сержанта попал на фронт. В середине июля 1942-го его воинская часть попала в окружение возле Ростова. С группой солдат Владимир присоединился к воинскому подразделению, которое сражалось возле Сталинграда. Позже получил направление в стрелковую школу офицеров и в августе 1943-го в звании младшего лейтенанта был переведен в 248-го стрелковую дивизию командиром минометного взвода. Осенью 1943 года 248-я стрелковая дивизия входит в состав Третьего Украинского фронта. В 1944-м принимает участие в боях на юге Днепра, в Приднестровье и Бессарабии. Осенью 1944-го его подразделение находится в Польше. В начале января 1945-го Гельфанд, уже в составе 301-й стрелковой дивизии Первого Белорусского фронта, принимает участие в наступлениях на реке Пилице и на западном берегу Одера. В конце апреля 301-я стрелковая дивизия вошла в Берлин. Таким образом в дневниках Гельфанда – вся история Великой Отечественной. И одновременно история взросления, восторга и разочарования одного юноши.

Гельфанд демобилизовался 10 сентября 1946 года, вернулся в Днепропетровск, через год поступил в университет, на филфак, и женился на Берте Койфман, с которой познакомился еще в школе и переписывался всю войну. Этот брак, от которого родился сын Александр, распался, и в 1958-м Владимир Натанович женится вторично – на Белле Шульман. От брака с Беллой родились еще двое сыновей: в 1959 – Геннадий, в 1963 – Виталий. Владимир Натанович преподавал в ПТУ, организовал там же музей Великой Отечественной войны, много печатался в местных газетах, в 1980-м году в сборнике «Нам дороги эти позабыть нельзя. Воспоминания фронтовиков» был напечатан очень небольшой фрагмент военных дневников Гельфанда. Владимир Натанович умер в 1983-м, в 1995-м его семья эмигрировала в Германию. Сегодня Белла Ефимовна, Геннадий и Виталий живут в Берлине. Сын Владимира Гельфанда от первого брака Александр – в Израиле.

Долгий путь к читателю

Теперь, собственно, о самих дневниках.

В радиопередаче «Родина там, где нет ненависти», которая вышла на немецком радио в 2010 году, Виталий Владимирович Гельфанд рассказывал:

«После папы, после его смерти, папиных бумаг – газет, вырезок, всего – на 10 чемоданов осталось, не меньше. Среди всего этого я обнаружил и дневники. Отсортировал и начал переписывать. Сначала – ручкой. Потом – починил папину немецкую трофейную печатную машинку Mersedes – и на ней. Потом – купил специально для этого современную машинку. Началось все это, наверно, году в 1985-м.

До этого все прочитал. Решил: перепечатаю – издам книгой. В том, что книга будет, – ни на грамм сомнения не было. На русском, конечно. Решил, издам контрабандно, но издам. Наподобие солженицынских книг. Тогда гласностью еще и не пахло. Тогда был еще СССР».

Нам Виталий Владимирович объяснил: «Дневники издать было трудно и невозможно: когда они были дописаны и в электронном тексте я их предлагал издательствам, от меня отказались все: украинские, российские и немецкие. Украинские и российские не ответили никто, немецкие издательства все ответили отказом. После этого дневник отца я разместил в Интернете, где мог. В 2003 году меня нашла сотрудник Института современной немецкой истории Эльке Шерстяной – она хорошо знает русский язык, с ней мы пошли в издательство, она рассказала о дневниках и спустя время я подписал с издательством договор, позже – в 2005-м году – вышла книга».

«Ибо верю в судьбу свою»

Дневники Гельфанда производят далеко не однозначное впечатление. Настолько неоднозначное, что, прочитав их полностью, я даже спросила Виталия Владимировича, перечитывал ли его отец записи, редактировал ли, хотел ли, чтобы они были опубликованы и не были ли они вообще задуманы, как литературное произведение?

«Конечно, перечитывал, – пишет Виталий. – Есть дневники послевоенные – он иногда там анализирует написанное им в войну. В таком виде, без редактирования, однозначно не знаю, хотел бы отец или нет, чтоб они были опубликованы. Но, я считаю, если бы сегодня у него была возможность спросить “публиковать в таком виде или не публиковать совсем?”, он бы согласился на публикацию однозначно. Он все время мечтал написать книгу о войне по материалу дневников, иногда начинал писать – есть тетради, но ни во что серьезное его начинания не вылились. И времени не хватило, и жизни».

Но о самих дневниках и впечатлении о них – после. Сейчас слово Владимиру Гельфанду.

02.07.1941 (…) 22 числа прошлого месяца посетил вместе с Олей и ее подругами Валей Иашковой и Майей Белокопытной Малый театр, который тогда у нас гастролировал. Шла комедия Островского А. Н. «Правда хорошо, а счастье лучше». Комедия ставилась знаменитыми народными артистами Союза и республики и прошла с большим успехом, несмотря на свойственную раннему Островскому слабость сюжета.

Веселые и возбужденные постановкой, мы покинули зрительный зал драматического театра Горького. По улицам суетилось множество людей. Трамваи были переполнены, и люди висели на подножках, так, что нам с трудом удалось сесть и выбраться из него на нужной остановке. У Оли узнали, что Германия объявила нам войну. Это было ужасно и неожиданно.

18.09.1941. Ессентуки. Сегодня месяц с того дня, как я покинул Днепропетровск. 17 августа мой город, город парков, город-красавец, подвергся бомбардировке, первой с начала войны. Я видел разрушения и дым нескольких пожаров, которые возникли в городе от бомбежки. Я слышал о жертвах – о множестве убитых и раненых на вокзале, об оставшихся сиротах.

Город постепенно пустел, и население его редело с каждым днем. Казалось нелепым это бегство жителей из города. (…) Я продолжал покупать книги, приобретать газетные статьи, посещать областную и рабфаковскую библиотеки и даже не подумал забрать из ДИРа документы. (…) Но город волновался. Каждый день происходили неожиданные события. Начали эвакуацию семьи членов горсовета и милиции. То и дело слышались сигналы автомобильных гудков – днем и ночью город оставляли тысячи его жителей. Начали растекаться слухи. Остающиеся в городе с негодованием смотрели на убывающих.

С фронта тоже приходили нехорошие вести. Наши войска оставляли один за одним города: Смоленск, Гомель, Коростень, Белую Церковь и Житомир. Фронт неотвратимо приближался, усиливались налеты немецкой авиации. Каждый день, каждый миг был полон напряжения и тревоги. Остановились заводы Петровского, Ленина, Кагановича, Молотова, станкостроительный и многие другие. Промышленность города-гиганта быстро сводилась на нет. Из города то и дело отправлялись эшелоны, вывозящие станки и оборудование остановленных заводов. Эвакуация усилилась, достать билеты на поезд стало совершенно невозможно.

Наша семья засуетилась. Стали и мы готовиться к отъезду. Я смеялся над подготовкой – до фронта оставались сотни километров. Но через несколько дней мне пришлось горько сожалеть о своем неверии в оккупацию города вражескими войсками.

06.10.1941. Вчера впервые посетил всеобуч. Занятия начались в 9. Нам дали четырех руководителей. Те разбили взвод на четыре отделения. (…) Командиром нашего первого отделения стал бывший кавалерист времен Гражданской войны. Он, пожалуй, самый славный среди остальных командиров – более образованный и, кажется, строже других.

23.10.1941. На улицах и в парке, в хлебной лавке, в очереди за керосином – всюду слышится шепот. Шепот ужасный, веселый, но ненавистный. Говорят о евреях. Говорят пока еще робко, оглядываясь по сторонам.

(…)

Я люблю русский язык. Люблю, пожалуй, больше, чем еврейский, – я даже почти не знаком с последним. Я не хочу разбираться в нациях. Хороший человек всякой нации и расы мне всегда мил и приятен, а плохой – ненавистен.

Всякий раз, когда я слышу антисемитские выходки, не только по отношению к себе, – душа наполняется безудержным гневом, возмущением и обидой.

06.05.1942. Сегодня произошло решающее событие в моей жизни – меня призвали в армию. Кадровым красноармейцем.

07.05.1942. В поезде. Еду в армию из Ессентуков в Майкоп.

Все зеленеет, все цветет на широких просторах земли Советской. Хочется жить, работать и наслаждаться природой, и потому еще сильнее проникаешься ненавистью к гитлеровской шайке разбойников. Месть, священную месть везу я в своем сердце.

06.06.1942. Вечереет. Мы подъезжаем к Купянску. Сейчас находимся в прифронтовой полосе. Родная украинская земля широко раскинулась повсюду. Но местность мне эта незнакома – я тут никогда не бывал.

Горю желанием попасть на Днепропетровский фронт, если таковой существует. Как отрадно и легко было бы сражаться за свой родной город. Но, где бы мне ни довелось драться с врагами, – я не отступлю и не струшу.

Собираюсь подать заявление в партию. Хочу идти в бой коммунистом.

(…)

Я не умирать еду, а жить, одерживать победу, бить врагов Родины своей. Буду бить их из миномета и словом – таковы мои мысли и чаяния. О смерти не думаю, ибо верю в судьбу мою, которая да сбережет меня от вражеских пуль.

28.06.1942. Война разорила крестьян и отравила им жизнь. Они недовольны и немцами, сеющими бомбы, и нами. Кто-то уворовал курицу, два других забрали у местных обитателей гусей. Еще одни во время артобстрела повыбивали стекла в одной хатке и хотели туда забраться.

(…)

Снаряды здесь рвутся как на передовой, хотя до боевых позиций отсюда не меньше пяти километров. Вчера осколком снаряда убило корову, другой – отбило ногу. Бойцы раскупили мясо. Мы не успели, хотя наши батальонные минометы расположены неподалеку оттуда. Выстрелы так оглушили наших минометчиков, и они так растерялись, что, обычно всегда первые в подобных ситуациях, вернулись ни с чем.

Магазин разбит, школа разбита, и еще много других зданий пострадали от обстрела. Весь процесс обстрела я наблюдал своими глазами. Видел мертвую корову и разрушенные здания. Военные объекты, а также войска – не пострадали, и выходит, что мины-то немцы побросали напрасно, невозместимо их стоимости по принесенным убыткам. Жалкие и бестолковые фрицы! Наша «Катюша» вам покажет, как нужно стрелять, а артиллерия поддержит ее своей огневой шквальной музыкой.

Только что мне сообщили, что едем на передовую. Наконец-то началось! Понюхаю пороху! Пора собираться.

(…) Мне необходимо выдвинуться. Мой лозунг – отвага или смерть. Смерть, нежели плен. Жизнь за мной должна быть сохранена судьбой. Пусть она обо мне заботится, мое дело завоевать себе бессмертие.

02.07.1942. Недавно вернулся из села, в котором находились до прихода сюда. Лейтенант разрешил пойти поискать чего-нибудь из еды. Оттуда, оказывается, эвакуируются или, откровеннее сказать – принудительно выселяются жители. Уже третий день страшная картина наблюдается мною: выбитые стекла оставленных жилищ, заколоченные двери и ставни, перья и головы недавно резаных курей, плачущие женщины и голые ребятишки, прибитые непрерывными окриками сердитых матерей.

Коров, оказывается, увели всех, не выдав селянам даже расписок. Одну женщину, отказавшуюся расстаться с коровой, какой-то лейтенант пристрелил, ранил в живот, и она сейчас умирает. Никто даже не пытается спасти ее.

Жители деревни рассказывают, что у них изымаются произвольно и насильно куры, гуси и прочая живность бойцами и командирами нашими. И, как бы иллюстрацией к их рассказам, впереди меня появилась кибитка, доверху груженная овощами и резаными гусями. Им не хватало хлеба, и бойцы, предводительствуемые лейтенантом, ходили по хатам, спрашивая у жителей хлеб. Жители деревни, а там остались одни старики, женщины и дети, негодуют и грозятся пойти сюда, на передовую, требовать защиты у бойцов.

13.03.1943. Сальск. (…) Евреев и здесь уничтожили всех поголовно. Коммунистов брали на учет и расстреляли самых ответственных. Остальных не успели. Расстреляли также одну пионервожатую и двух комсомольцев. Жены коммунистов работали без отдыха на оккупантов и получали лишь 200 грамм хлеба, но, по словам этой гражданки, местные жители симпатизировали немцам. И, когда те оккупировали их территорию, стали выдавать евреев, коммунистов и просто друг друга врагу. Староста выехал с гитлеровцами, убоявшись возмездия. Долго местная женщина рассказывала мне о немцах, о зверствах, чинимых ими на нашей земле.

Эти рассказы о массовых казнях ни в чем не повинных евреев заставляют меня с еще большей тревогой думать о дорогих родных моих из Ессентуков, об их судьбе. Как бы мне съездить туда, узнать хоть что-либо, ведь от Сальска до Минвод сущие пустяки. Попрошу коменданта на пересыльном пункте разрешения съездить в Ессентуки, хотя вряд ли мне что-либо удастся. Насчет немцев я навсегда решил – нет врагов для меня злее и смертельнее их. До гроба, до последнего дыхания. (…)

Все родные Владимира Гельфанда, оставшиеся в Ессентуках, действительно погибли, но он узнает об этом гораздо позже.

01.10.1943. Самая первая передовая из всех передовых.

У нас существуют различные понятия слова «передовая». Коренные обитатели тыла называют «передовой» территорию, отстающую от таковой на 10–50 километров. Фронтовые тыловики, что в 5–10 километрах от нее, называют «передовой» полосу в 2–3 километра от передних цепей. А мы, минометчики, считаем «передовой» территорию, отстоящую от ближайших немцев в 800 метров.

Но все это, конечно, не передовая в полном смысле слова, ибо впереди еще есть люди. Передовая, самая настоящая – это окоп, в котором я сейчас нахожусь. Впереди меня ни одного нашего человека. Впереди меня в густой заросли деревьев, в земной, расползшейся по земле зеленокудрой травке, в подсолнухах, в складках местности и в глубоких земляных окопах притаился враг.

Отсюда до немцев 300 метров, не более. Я долго всматривался в сторону противника, но ни одного фрица не заметил, хотя они должны быть хорошо видны отсюда. Маскируются.

Я задумал выявить огневые точки врага стрельбой из автомата, но тщетно – выпустил целый диск и лишился патронов. Противник не отвечал. Он притих в своей звериной злобе и притаился коварно в земле.

Рядом со мной пополнение. Слева, справа и сзади меня. Их только вчера сюда прислали. Они в гражданской одежде. Вчера я принял «взвод». Пишу взвод в кавычках, ибо количество людей в нем меньше, чем в нормальном минометном расчете – пять человек и один миномет.

(…)

Несмотря на сильную артподготовку – атаку и наступление провалили. Немцы открыли сильный огонь из всех видов орудий, подпустив пехоту близко. Подполковник звонил, просил, чтобы вернулись на старые места, хотя цель была достигнута и посадка была в наших руках. Видя, что мы ушли, немцы поспешно вернулись в посадку. Людей в нашей пехоте оставалось мало, более 40 человек было ранено, четверо убито и столько же пропало – человек 60 осталось у всего батальона.

Все это время Владимир Гельфанд «выращивает талант писателя», как он и обещал себе в начале войны, – пишет стихи и очерки в дивизионную газету «Кировец». Он пишет матери, что свои стихи отправляет только в дивизионную газету, потому что пока не способен на большее, и добавляет: «Возражений не прошу. Сам научился себя ценить». И при этом все время состоит в переписке с редакторами «Кировца»:

«Уважаемый товарищ майор Щетинин! Соглашаясь еще с изменением заглавия, я никак не могу согласиться, что слово “удостоен” пишется как “удостоин”» или «Уважаемый товарищ редактор! Стихотворение “Вперед, советские солдаты!” читал в Вашей газете. (…) Не первый раз я печатаюсь в газетах, но ни разу стихи мои не искажались до такой степени, чтобы я не мог в них признать своей руки. Стихотворение “Вперед, советские солдаты!”, помимо всего прочего, сокращено Вашей газетой. Слова заменены безграмотными, вроде “бежат”, когда надо “бегут” (от слова “бег”, но “побежали” – корень меняется). “Бежат, бежат, фашисты – каты”. Фраза “Лишь сверкает тучный зад” – меня возмутила ужасно. Ведь под этим всем моя подпись! Мало того, что рифма “зад” сюда насильно втиснута (конечно, зад – назад – замечательная рифма (!)), но здесь “зад” и неуместен, и не нужен. И потом, почему обязательно зад у гитлеровцев должен быть тучен? И почему он сверкает?»

4 или 5.11.1943. Чехово. Возле опытной станции села Акимовка, в лесопосадке, что перед станцией, заняли мы оборону. Вскоре туда подошли санитары 2 батальона и расположились в окопах (одиночных и глубиной в три штыка). Среди них была и Марийка, та самая Мария Федорова, с которой я не раз беседовал, будучи во втором батальоне, и которая так часто веселила минометчиков своей болтовней и смехом. Некрасивая и чуть горбоносая, но симпатичная астраханка, она была постоянным гостем нашей минбатареи.

Теперь я вновь увиделся с ней и долго с интересом разговаривал. Мы сидели в одном окопе. Она показывала мне свой пистолет ТТ и просила поставить на предохранитель. Потом ребята из моего взвода принесли мне соленых огурцов с перцем, и я угощал ими Марию. Кругом рвались, ухали и гудели снаряды, поднимая то близко, то далеко густой серый дым разрывов. Мария, обычно совсем не боязливая и решительная, была сейчас уныла и растеряна. Она вдруг стала говорить о смерти и еще о многом страшном и тоскливом: «Я чувствую, что нам всем не жить здесь сегодня… Здесь такой ужас… И зачем только я сюда пришла… Я могла остаться там, в санбате… Знаешь, я так боюсь одна… Я не выдержу сидеть в окопе». Я обещал, что вырою окоп на двоих, и успокаивал ее как мог. Потом снаряды стали пролетать рикошетом над самой головой с таким ужасным шипом, что казалось, что они специально пугают, издеваясь над человеческими нервами.

Вдвоем было нельзя сидеть в одиночном окопе – была опасность попадания осколков и пуль, трещавших над самым ухом, – разрывных. Я решил перейти в другой окоп, что был рядом. Окоп был помельче и находился в метре от первого. Только поменял я окоп – новый заурчал снаряд, зашипел неистово и с остервенением ударил в землю. Я упал навзничь в окопе, почувствовав страшный толчок вдруг в уши и голову. На минуту не мог прийти в себя, и, когда опомнился, понял, что был разрыв снаряда. Пилотки у меня на голове не оказалось, из носа брызнула кровь, и до одури заболело в висках. Сбросив с себя землю, присыпавшую меня, встал и стал звать Марию. Она не отзывалась. Было уже темно, и я решил, что ее присыпало в окопе. На мой зов пришли санитары и обнаружили на месте Марии и ее окопа одно месиво. (…) Марию наутро раскопали, расковыряли. Нашли одну ногу, почки и больше ничего. Да, – и пистолет ТТ нашли санитары. Марию зарыли и оставили в земле безо всякого следа и памяти. Я приказал своим бойцам сделать Т-образную табличку и, надписав на ней маленький некролог в память Марии, установил ее. «Так закончила свой жизненный путь Мария Федорова, 19 года рождения, астраханка, медаленосец и кандидат ВКП (б), старшина медицинской службы. Недавно, в дни Октября, приказом по полку Мария была награждена посмертно орденом Отечественной войны 2 степени».

18.11.1943 или 19.11, точно не знаю. Вслед за Житомиром, Фастовом и рядом других городов – сегодня узнал – пала Речица и еще какой-то город.

(…) Наша задача взять Чапаево, затем Шевченко, затем овладеть высотой за номером, название которой позабыл, и оседлать грейдер. Когда наступать будем – неизвестно, но ясно, что этими днями сегодня ли, завтра ли, но быть в готовности необходимо.

Получили водку, консервы – перед важной операцией всегда так. И бойцы догадываются, что что-то будет. Немцы, впрочем, тоже догадываются и очень тревожны. Ночью нервничали, как обычно, но стреляли меньше, а днем почти не стреляли из орудий – по-видимому, берегут снаряды. Стреляют с интервалами 1–2 часа, что впервые, особенно на этом участке, где они никогда не прекращали обстрел более чем на 20 минут.

(…) Неотрывно мечтаю о сладкой девушке и о блаженной любви. В глазах моих мерещится нежная, гладкая девичья грудь, такая широкая и родная, что в ней утонуть можно, забыв о горе и невзгодах. Когда же я наконец встречу ласку и любовь милого существа и почувствую трепет пробудившегося счастья в моем сердце? О, девушки, выделите ангела (а их среди вас немало), способного приголубить мою молодость, способного сделать жизнь мою счастливой и красивой.

(…) Только бы я не был ранен, не стал уродом – мечта единая моя сейчас. И вторая мечта моя – стать писателем. А что для этого надобно? Талант, трудолюбие и время.

Еще недостает мне награды. Столько воюю я, и никто не оценил мои усилия. Девушки санитарки, артистки, плохонькие дивизионные завскладами – и те носят медали на груди, а я? Не заслужил, должно быть…

26.12.1943. Получил вчера еще одно письмо от мамы. В нем она сообщает, что ее премировали валенками.

Капитан Чертовской ранен позавчера. Помню, как он шел по передовой во весь рост. Я сказал ему, что снайперы обстреливают, указал на склонившийся в ходу сообщения труп и на другие, кругом валявшиеся тела бойцов – всех убитых снайперами. Но Чертовской только рукой махнул. По-видимому, был пьян. Позже я узнал, что он ранен в ногу и живот.

В газетах новый гимн вместо „Интернационала”. Тут, конечно, не без влияния союзников.

23.05.1944. Первое чрезвычайное на фронте происшествие – это посылки. Впервые за службу в Красной Армии мне посчастливилось получить посылку от мирных советских граждан: кусочек сала, печенье, бумага. Прислали жители Одессы. Ответил им письмом. Но, конечно, всего, что одесситы выслали, не было в посылке. А в сегодняшней партии посылок, кроме бумаги и мыла, вовсе ничего не оказалось. Первые посылки были хоть и в распечатанных, но мешочках. Зато вчерашние – даже мешочков не имели, а бумага, в которую они были завернуты, была изорвана. Ясно, что мешочки или сумки, в которых посылались посылки, были распечатаны и половина (если не больше) содержимого в них, украдена. Сумки вскрывались, очевидно, так безобразно, что держать их больше нельзя было. И эти мерзавцы-тыловики были вынуждены залепить их бумагой, но и та, неоднократно развертываясь, к нам дошла полностью изорванной, и содержимое вываливалось наружу. С трудом удалось мне из девяти посылок сделать шесть более-менее приличных и передать бойцам. В одной из посылок была записка, в которой писалось о носках и платочках носовых, посланных бойцу. Ничего этого, конечно, не оказалось – одна бумага, конверты и мыло. Так тыловики отнимают последнее удовольствие, развлечение и отраду наших стрелков, беззастенчиво грабя даже посылки. Так в некоторых посылках были помазки, баночки для мыления, лезвия, а бритв не оказывалось и пр., и пр.

Заборцев у себя в роте тоже подчищает что возможно, выгоняя из помещения бойцов, распечатывает и забирает ценности. В первый день ему неудобно было самому хозяйничать. Он выгнал всех связных, всех, кто нес посылки, заявив, что остаются лишь он и парторг, – то есть я. Под предлогом распределения посылок он вскрывал каждую, забирая себе платочки и зеркальца, расчески, конфеты, спички, карандаши, туалетное мыло, зубные щетки и порошок, пасту и прочее, что еще уцелело от тыловых грабителей. Мне было страшно неудобно присутствовать при этом деле, но ничего поделать я не мог. Жаловаться тоже нельзя и некуда. Он пытался меня подкупить. И одно зеркальце я все-таки взял. Теперь жалею, что взял – чувствую себя слабым, униженным и никчемным.

24.05.1944. Вчера во время моего дежурства один пулеметчик тяжело ранил старшего лейтенанта из вновь прибывшей (и нахально расположившейся, без согласия командования) 88 части. Раненый скончался.

Я проходил траншеей по расположению роты, проверял бдительность часовых и накопанное за день по оборонительным работам. Вдруг услышал шум и поторопился туда. Когда уже был недалеко, услышал: «Товарищ старший лейтенант, за что вы меня бьете?» и другой: «А ты знаешь, что я замкомбат?! Прыгай в траншею! Пи… тебе! Расстреляю тебя! Ты еще будешь меня к командиру взвода вести?! Сейчас тебе капут!» Завязалась борьба.

Присутствовавшие при этом бойцы рассказывали, что в это время старший лейтенант схватил бойца за винтовку и стал тянуть в траншею. Винтовка была на боевом взводе. Когда я уже подбежал близко – через крики и ругань услышал выстрел, раздалось громкое «О-ой!». Забегали и заволновались люди. Я спустился увидеть. Стрельнувший боец со слезами тянул: «Товарищ лейтенант, перевяжите человека… винтовка была заряжена… я не знаю, как это получилось… он тянул … я не виноват…» Подошел санитар и стал перевязывать лейтенанта.

Потом мне люди рассказали обо всем, что произошло до моего прихода. Бойцы-пулеметчики Толокнова переносили на старое место украденные у них бойцами вновь прибывшей на оборону 88-й Гвардейской СД доски. Пулеметчики накрывали блиндаж. Пришел старший лейтенант и сказал бегом отнести все назад. Боец стал объяснять, что все это их, и не отдавал.

Лес, который хотел тот забрать, боец самоотверженно защитил, пусть даже ценой гибели старшего лейтенанта. Все бойцы и командиры, в том числе заместитель командира роты, удовлетворенно констатировали, что правильно сделал боец, ибо этого замкомбата все ненавидели: он бил бойцов рукояткой своего револьвера, многим бойцам и командирам без причины угрожал расстрелом.

19.08.1944. Самое тоскливое на войне, самое кошмарное в момент боя – сидеть в окопе, в щели, наблюдать дым от рядом разрывающихся снарядов, чувствовать дрожание земли, чувствовать запах гари и ощущать неровное сердцебиение в своей груди. На воле, в бою, в момент схватки с противником, забываешь и страх, и опасность, и никогда не испытываешь такого неприятного ощущения, как сидя на одном месте, в бездействии, проникнувшись навязчивой мыслью о неудобном соседстве с кромешным адом смертельно злых и беспощадных.

(…)

От роты осталось человек 30. Было 70. Два командира взводов убиты, один ранен. Я присутствовал, когда они получали задачу. Те, что убиты, – лейтенанты-узбеки или калмыки, были бледны, и на их лице я прочитал смертельную тень мертвецов. Я испугался при взгляде на безразлично-мертвенное лицо одного и на его ровные, нежизненные ответы, на торопливо-неровные расспросы другого и испуганное мигание глаз и понял, что им не жить. Мне хотелось тогда закричать, пожать им руки и успокоить перед боем их сердца, но я не посмел этого сделать, ведь не ребенок же я. Младший лейтенант отвечал бойко, чуть испуганно, но уверенно, и в его словах чувствовалась жизнь и способность за нее бороться. Не знаю, жив ли он, но, кажется, здравствует.

Третьего командира взвода, младшего лейтенанта Елисеева, я не видел перед боем.

Много оружия осталось на поле боя. Пехотинцы, оставшиеся в живых, проявляли большой героизм. Одного такого героя, который, очевидно, так и останется безвестным и не награжденным, я видел сегодня. Он был ранен в обе руки, но ранеными руками перевязывал других раненых (не было санитаров), вынес этими же руками 10 автоматов и одиннадцатый свой. Больше у него не хватило сил и, когда я встретил его, он истекал кровью.

Продолжение следует.

Подготовила Ольга Степанова, «УЦ».

Добавить комментарий