Так уж сложилось, что жизнь любого человека, родившегося в СССР в начале прошлого века, достойна книги. Старшему поколению довелось пережить голод и войну, они видели, как в муках умирали их близкие, сами боялись смерти и призывали ее, а потом долгие годы боялись говорить о пережитых ужасах. Старики могут рассказать очень многое, и, слушая их, становится стыдно за нас сегодняшних, выросших в сытости и благополучии, работающих по восемь часов в сутки в помещениях, где круглый год поддерживается комфортная температура, и, тем не менее, все время недовольных, задыхающихся под грузом своих мелких, глупых, надуманных проблем…
Моя собеседница — Елена Григорьевна Титаренко — родилась 15 ноября 1927 года в селе Федоровка под Кировоградом. Темой нашего интервью для сегодняшнего, праздничного, номера, конечно, должна была быть Великая Отечественная война, День Победы 1945 года. Но у Елены Григорьевны прекрасная память, она живо и во всех подробностях помнит и Голодомор 1933-го, и оккупацию, и послевоенный голод. Было бы огромным грехом не записать ее рассказ — поэтому вышло такое вот непраздничное интервью в праздничном номере.
1933-й
— В семье у нас было пятеро детей, — рассказывает Елена Григорьевна. — Двое старших: Алексей 1913 года рождения и Ольга 1915 года. И нас трое маленьких: Аня 1922 года, я и Иван 1929-го. Отец — Григорий Захарович Бабак — участвовал в войне с Германией 1914 года, был ранен, попал в плен. Когда в 1918 году он вернулся, революция уже состоялась. Родители рассказывали, что после революции они получили земельные наделы, работали и жили безбедно. В период НЭПа построили большой дом, завели две лошади и две коровы. Мама рассказывала мне о коллективизации, но я этого, конечно, не помню. Помню осень 32-го, родители работали в колхозе, но за трудодни им ничего не давали, регулярно приходили люди, искали еду и отбирали все, что находили. У нас отставалось полмешка кукурузы в кочанах, когда ее стали забирать, мама упала на мешок и кричала: «Мои деточки с голода умрут!» Наверное, она потеряла сознание, и ее просто грубо сбросили с мешка. Я запомнила это, потому что испугалась, что мама умерла… Я не помню, как мы жили дальше, что ели. Старший брат ушел в совхоз, сестра уехала к брату отца в Злынку — он был начальником станции. Мама работала в колхозе, а мы все втроем лежали опухшие от голода на печке, отец тоже лежал, у него открылись раны. Мама попросила соседку — бабушку Марию — заходить и проверять, не умерли ли мы. Помню, что бабушка пришла, подняла Аню, а она — как столбик. Я даже села, кажется, настолько это было жутко… А в ручке у Ани — морковка надкушенная, баба Мария долго не могла разогнуть ей пальчики, чтоб морковку эту достать…
После Аниной смерти мама, как она ни боялась, ночью поползла на поле и нарезала колосков. Высушила на печке (мама каждое утро перед уходом топила печку, чтоб хоть как-то поддержать в нас жизнь) и стала толочь в ступке, чтоб кашку нам какую-то сварить. А соседка через два дома услышала этот стук… Когда маму пришли забирать, она с нами очень долго прощалась, не надеясь, что вернется, — людей расстреливали и за меньшее. В семье двоюродного брата моего отца (имени и фамилии вспомнить не могу) было девять детей. Его жена каждый день ходила искать норы полевых мышей — они прячут там зерно. Иногда находила и кормила своих деток этим зерном. Когда ее по дороге поймали и нашли у нее в кармане горсть пшеницы, ее сразу же забрали, даже попрощаться с детьми не разрешили. Все девять деток и их отец в тот год умерли… Но маму спас председатель, на суде он сказал, что у нее только что умерла дочь и она сошла с ума от горя, а колоски не срезала, а собрала вдоль дороги то, что рассыпалось. Маме дали только шесть месяцев принудительных работ в нашем колхозе в Федоровке. Это смешное наказание было, потому что и так все работали бесплатно.
Спасла нас сестра Ольга. Она привезла от дяди хлеб — не знаю, как она его довезла, как ее не убили по дороге. Я этого не помню, но она рассказывала, что мы с Иваном уже без сознания были. Она стала размачивать хлеб в воде и давать нам сосать. И говорит: вы вдруг глазки открыли, потом зашевелились, а потом смотрю — встали и пошли! Это только от водички этой хлебной. Представляете? Пошли!
А потом маме в колхозе стали давать тухлое пшено. Не знаю, что это было, но я, опухшая от голода, есть его не могла. Лободу ела, а это пшено не могла в рот взять. Мама стала по утрам ходить в город за 15 км и приносить брагу. Потом толкла сухую траву, перемешивала с брагой и пекла из этого лепешки.
Уже потом мы узнали, что в Федоровке были людоеды. Их случайно раскрыли — у них яма была на огороде, куда они бросали головы съеденных людей. Моя школьная подружка Люба Липей рассказывала, что ее сестра Килина дружила с ними, и, когда их раскрыли, мама пошла и нашла в яме Килину голову — узнала по косам. Другой мой одноклассник Петя (фамилии не помню) рассказывал, что людоеды съели его братика и сестричку.
Сейчас, когда я слышу, что политики говорят, что это был не геноцид, а просто голод, я не понимаю… Наверное, так было не везде, может быть, где-то людям было полегче, но в Федоровке был не голод, а именно геноцид — намеренное, невиданное по своей жестокости убийство людей.
1941-й
В 1935-м старшего брата Елены Григорьевны Алексея Бабака забрали в армию.
— Судя по всему, он служил в НКВД и сопровождал заключенных. Но это мы такой вывод сделали, потому что у него видите, какая форма была? — показывает фотографию Елена Григорьевна. — Первый год от него вообще ни одного письма не было. Мама писала в часть, и оттуда ей отвечали, что он жив, здоров, но написать домой не может. Он вернулся в 1938-м и так и не сказал нам ни слова о том, где и как служил, — они там, наверное, давали какие-то расписки… А потом уже не могли спросить, в 1941-м он ушел на фронт, а в 1944-м погиб.
В 1941-м семья Бабаков переехала в Черняховку — на родину мамы Елены Григорьевны Домны Тимофеевны Колобановой. Завели корову. Младшие дети — Елена и Иван — каждый день ходили в Кировоград продавать молоко. Здесь, на рынке, и узнали о том, что началась война. Молоко 22 июня так и не продали.
— Мы бежим, кричим: мама, война, война! — вспоминает Елена Григорьевна. — А мама рассердилась. Трясет меня: «Молчи! Сейчас услышит кто-то, что ты панику сеешь». Мы объясняем, что сами слышали выступление Молотова, а она не верит. А потом почтальон бежит, мама спрашивает: что случилось? А та говорит: «Война, тетя Домочка, повестки несу». Из всей нашей семьи (а семья большая была — у мамы девять братьев и сестер) повестки получили шестнадцать человек.
Отца послали эвакуировать колхозный скот. Он потом рассказывал, что дошли до самой Волги. Домой он вернулся в 1944-м — шел за фронтом от Волги пешком.
Почти сразу же начались налеты, потом к нам стали эвакуировать людей из города. А восьмого августа со стороны Соколовских хуторов пришли немцы — в шортах, без оружия, идут по улице, кричат: «Курка, яйка!» — а за ними дети бегут. Немцы в Черняховке долго не селились — боялись партизан. Одна улица, за ней сады, болото — местность не просматривалась.
Мы, конечно, все работали на жнивах. Немцы то ли не понимали, то ли специально закрывали на это глаза, но, когда зерно молотили, можно было набрать себе в карманы, в рукава. Осенью нас, девочек, специально возили к коменданту, чтобы мы сажали каштаны, разбивали клумбы и т.п. Они думали, что здесь надолго… Зимой выгоняли на дорогу убирать снег, колоть лед. Были и жестокие надсмотрщики, которые людей чуть ли не до смерти избивали, были и другие… Меня один раз чуть не убил надсмотрщик, был перерыв, и я побежала к тете обедать, а часов-то у нас не было. Бегу назад, смотрю: все уже работают, немец злой, часы мне показывает, кричит, схватил меня и толкает в погреб, но девочки все бросились к нему, давай показывать, что у нас часов нет. В общем, отпустил…
Потом мне пришла путевка в Германию. Знаете, когда после оккупации мы с братом пошли в школу, то писали сочинение «Что было самое страшное во время войны». Ваня написал, что эта путевка. Ни налеты, ни то, что его один раз чуть не расстреляли, а эта бумажка, в которой было написано «В случае неявки — расстрел» — вот так просто.
Спрятали меня у тети — на чердаке сарая. Там была такая нора, в которой я должна была лежать, накрытая сверху сеном. Так я провела два месяца. К концу этого срока тетя как-то вечером забрала меня в дом, чтобы обмыть мне раны — я была вся исколота сеном, не мылась, раны гноились. Обмыла меня, накормила, причесала. Мне так не хотелось лезть назад в нору, и тетя пожалела меня — разрешила поспать в доме. А ночью мама в окно стучит, спрашивает: «Где Лена?» Оказалось, готовится облава. Там был полицай — наш, черняховский, который предупреждал. Родители детей, которые прятались, дежурили, и он подавал им какой-то знак. Назад на чердак вести меня было опасно. И тетя спрятала меня в печке, заставила горшками, кастрюлями и заслонку закрыла. А я задыхаюсь! Чувствую, еще чуть-чуть и уже не смогу двинуться. И толкнула заслонку. Все обошлось, но как тетя потом ругалась! Я говорю: двум смертям не бывать — или задохнусь, или расстреляют. Как-то не подумала, что, найди меня немцы, тетю бы тоже расстреляли…
Зимой 1943-го в Германию уже никого не отправляли, и я вернулась домой. У нас в доме жили трое немецких солдат, выгнали на улицу корову, а в хлев загнали двух лошадей. А на улице — мороз! Мама ночами все ходила во двор корову греть, в одеяла ее заворачивала. Меня немцы жалели, как только к дому кто-то подходил из их сослуживцев, кричали: «Элена, вэк!» и задерживали их во дворе, пока я не спрячусь. Помню, как они праздновали Новый 1944 год. Посылки получили, письма, а один так плакал, причитал: «милитар капут, цивиль капут» — видимо, погибли его родные. Я тогда впервые поняла, что им эта война нужна так же, как нам, они так же страдают…
1944-й
— На Рождество немцы ушли, — рассказывает Елена Григорьевна. — Мама в тот же день все проветрила, побелила, мы с братом украсили олеандр бумажными игрушками — вроде как елка. Знаете: вот сейчас евреи едут в Германию… А мне казалось, что у немцев какой-то специфический запах, может, они сигареты какие-то особые курили — не знаю. Но запах был, и я больше никогда не хотела бы его почувствовать. Восьмого января пришли наши. Это было… Ну вот как в фильмах показывают: я бросилась на шею солдату и никак не могла оторваться! Они разулись, гитару принесли и восхищаются: как же у вас чистенько, и вкусно, и хорошо! А потом заметили итальянский разведывательный самолет, «рама» они их называли. И говорят: все — надо убираться, нас заметили (они артиллеристы были, и техника в селе стояла).
В ночь с восьмого на девятое января 1944 года в селе Черняховка, по словам Елены Григорьевны, случилось чудо! Артиллеристов заметили, и село бомбили, в огороде, рассказывает Елена Титаренко, потом были воронки до четырех метров в глубину. Но в результате этой бомбежки не был разрушен ни один дом и не погиб ни один человек — все бомбы попали в огороды и в поля…
— В сентябре уже открыли школу для малышей, — вспоминает Елена Григорьевна. — Мы, старшие, пошли учиться с октября. О победе узнали в школе — всех отпустили домой. Мы с братом прибежали счастливые, а мама лежит лицом к стене и плачет, потому что так много дорогих ей людей до этой победы не дожили. Погиб мой брат Алексей, погиб муж моей сестры Ольги. Из 16 мужчин в нашей семье, которые ушли на фронт, вернулись только восемь — ровно половина…
После Победы
В 1947-м Елена Бабак поступила в машиностроительный техникум в Кировограде.
— Мама хотела, чтобы я шла в медицинский, — говорит она. — А я так не люблю это все. Я видела столько мертвых, раненых, искалеченных людей… Меня всегда мутило от этого. Я утром встала, пошла в город, но вместо медицинского техникума зашла в машиностроительный. А там: мраморная лестница, ковка — я такой красоты с роду не видела! В общем, отдала документы, и меня, отличницу, сразу же взяли — без экзаменов. Пришла вечером домой. Мама спрашивает: ну что? Говорю: поступила, буду учиться. Мама спрашивает: в медицинский? Пришлось признаться…
В 1949 году Елена Бабак по распределению поехала в Новосибирск.
— В основном те, кто хорошо учился, пошли учиться дальше. Но у меня отец пенсионер, мама к тому времени уже была инвалидом второй группы. Куда мне? Я выбрала работу. Знаете, я там, в Новосибирске, кажется, первый раз наелась досыта… В 48-м я такая была, что меня послали от техникума в санаторий для дистрофиков. А там — рис! Это же вкусно необыкновенно. Всю зарплату на еду тратила, хотя начальник нас предупреждал: тут вам не Украина, с первой зарплаты покупайте битые валенки.
В 1951-м Елена по настоянию матери перевелась в Кировоград — Иван ушел в армию, и мама боялась умереть в одиночестве.
В Кировограде Елена Григорьевна сразу же устроилась работать на «Красную звезду», в отдел труда и зарплаты, здесь познакомилась с будущим мужем — фронтовиком Петром Григорьевичем Титаренко. Потом окончила филиал киевского политеха, перевелась в конструкторский институт. Петр Григорьевич и Елена Григорьевна всю свою жизнь проработали на «Красной звезде» и больше никогда никуда не переезжали. Сегодня им обоим далеко за восемьдесят, их единственный сын погиб. Петр Григорьевич плохо слышит, у Елены Григорьевны больное сердце. Но я впервые за много лет встретила людей, которые ни на что не жалуются — вообще! И, кажется, действительно радуются каждому прожитому дню.
— Я все время «скорую» вызываю, — смеется Елена Григорьевна. — Меня там уже знают. А мне, понимаете, неловко все время людей дергать. Звоню, говорю девушке: «У меня давление очень низкое, а пульс частый. Что бы мне такое выпить? Может, там у вас рядом есть кардиолог…» А она: «Елена Григорьевна, не говорите глупостей, к вам уже выехала ваша кардиология. Ждите — через пять минут будут!»
Елена Григорьевна и Петр Григорьевич вот уже почти двадцать лет выписывают и читают «УЦ», так что, пользуясь случаем, поздравим их через газету с праздником. А пожелать хочется своевременного приезда кардиологов и благодарных слушателей. Елена Григорьевна, прощаясь, улыбнулась: «Вы извините, если я долго. Просто муж плохо слышит, у внуков свои дела. А так много нужно успеть рассказать». Рассказывайте, Елена Григорьевна! Рассказывайте всем. Потому что мы, выросшие в сытое и мирное время, как — то забываем, чем мы обязаны вам…
Ольга Степанова, фото Елены Карпенко, «УЦ».