Рита Райт. «Мое бессмертие»

В 10-е годы прошлого века в Харькове она дружила с Хлебниковым. В 20-е в Москве — с Маяковским и Бриками. В 30-е в Ленинграде — работала в лаборатории у Павлова. Во время войны была военным корреспондентом, а в послевоенные годы выполняла функции литературного секретаря при Маршаке. В 60-е перевела на русский язык «Над пропастью во ржи» Сэлинджера и даже «Процесс» Кафки (последний перевод не был опубликован во время оттепели и двадцать лет пролежал под сукном), в 70-е — «Бойню № 5» и «Колыбель для кошки» Воннегута. В США ее не выпускали, поэтому Воннегут сам дважды приезжал в СССР — в гости к своей переводчице.


И все это Рита Райт — Раиса Черномордик, которая родилась 19 апреля 1898 года в селе Петрушево Елисаветградского уезда (сейчас село Трояны Новомиргородского района) в семье врача, будущего героя русско-японской войны Якова Залмана (Зиновьевича) Черномордика. Рита Райт-Ковалева (Рита Райт — это ее литературный псевдоним, ставший потом именем, а Ковалева — фамилия по мужу) написала воспоминания о Велимире Хлебникове и Владимире Маяковском, об Анне Ахматовой и Борисе Пастернаке, о Курте Воннегуте и Самуиле Маршаке, биографические романы о Роберте Бернсе и Борисе Вильде. Но ничего не написала о себе. А, судя по мемуарам ее друзей, она и говорила о себе очень редко и неохотно. Поэтому мы не знаем, как Яков Черномордик, родившийся в Велиже и окончивший Дерптский университет, оказался в селе Петрушево Елисаветградского уезда. Известно только, что уже в 1904-м, после русско-японской войны, семья Черномордиков (в которой было четверо детей) уже жила в Курске, а в 1906 году Яков Черномордик стал городовым врачом Курска и оставался им (хотя должность эта называлась в разные годы по-разному) вплоть до 1941 года.

Окутана тайной и жизнь самой Раисы Черномордик, в то время, как жизнь переводчицы и литератора Риты Райт — на виду. Ее подруга Любовь Качан пишет о том, что Рита Райт советовала ей вести дневник:

«- Я потому сумела кое-что написать, что случайно сохранился мой дневник 1918 года. Причем после смерти моего первого ребенка я десять лет не писала.

Сохранилась запись об этом: всё кончено, жизни нет и т. п.

А спустя десять лет Рита снова живет:

— Вышла замуж за хорошего парня Ковалева».

Однако и в самых подробных биографиях переводчицы нет данных ни о первом браке, ни об умершем первом ребенке — ни строчки. Возможно, Раиса Черномордик имела причины скрывать свою частную жизнь, а, возможно, это просто свойство характера. Но в любом случае она имела на это право, и мы не стали «копать» дальше — для нас достаточно того, что эта удивительная женщина родилась здесь, в Елисаветградском уезде.

«Хлеб и Бессмертие»

В 1917 году Раиса Черномордик уехала из Курска и поступила на медицинский факультет Харьковского университета. Там, в Харькове, она познакомилась и подружилась с Велимиром Хлебниковым. Сохранилась потрясающая видеозапись 80-х годов прошлого века (отрывки из этой записи вошли в фильм «Экология литературы. Рита Райт-Ковалева», снятый телеканалом «Культура» в 2008 году), где уже совсем старенькая Рита Райт рассказывает о Хлебникове, и лицо ее оживляется, глаза сияют:

— Маяковский позже спросил меня: «Но вы же поняли тогда, что это гениальный поэт?» Я запнулась. Гении для меня были Пушкин, Гейне (дочь курского врача к тому времени свободно говорила по-французски, по-немецки и по-английски. — Авт.). А Велимир просто был вне времени, вне пространства. Он не монтировался в общую человеческую реальность.

Свои воспоминания о Хлебникове Райт-Ковалева назвала «Хлеб и Бессмертие». Дружили они втроем: Раиса Черномордик, Хлебников и поэт Владимир Бессмертный. Но уже в самом названии Рита Райт исключила себя из этой троицы, оставила себе роль летописца: «До переезда в Москву я три года училась в Харьковском медицинском институте и на частных курсах иностранных языков, где преподавала английский начинающим и занималась в так называемой диккенсовской группе — для тех, кто хорошо знал английский и хотел знать его еще лучше. Уже в те годы моя жизнь как бы «раздвоилась»: медициной я занималась без особой охоты и все свободное время отдавала литературе, языкам, музыке и — больше всего — стихам.

(…)

А вскоре мы познакомились с Хлебниковым.

Как и откуда появился Хлебников, я не помню. Он просто «материализовался» среди нас. Мы уже знали о нем, о манифесте Председателей Земного Шара, уже передавали друг дружке зачитанные до дыр сборники ранних футуристов. Но, когда мы увидели самого Велимира, неприкаянного, оборванного, всегда голодного, услышали его бормотанье, заглянули в эти первобытные, мудрые и светлые глаза, мы приняли его не как Предземшара, а как старшего друга — по-своему деспотично, требовательно и нежно.

Надо было его одеть и накормить. (…) К этому времени он уже жил во флигеле, в очень большой полутемной комнате, куда входили через разломанную, совсем без ступенек, террасу. Там стоял огромный пружинный матрас без простыней и лежала подушка в полосатом напернике: наволочка служила сейфом для рукописей и, вероятно, была единственной собственностью Хлебникова. Мы приносили ему вареную картошку с луком, и он ел ее, сидя на краю террасы и свесив огромные ступни в чем-то мало похожем на обувь.

Ближе всех он подпускал к себе Володю и меня.

Постепенно он к нам привык, подарил Володе Бессмертному какие-то таблицы, а Володя принес ему драгоценную стопку чистой бумаги и тетрадь своих стихов. Тогда-то Хлебников и сказал: „Мы обменялись Хлебом и Бессмертием». (…)

Все стерлось в памяти: и куда мы уходили с Хлебниковым, и где, усевшись на траву, читали стихи и ели хлеб с патокой или клейким повидлом. Осталось только ощущение: мы с Володей, уже тогда почти близнецы в неразлучности, лежа плечом к плечу в весенней траве, слушаем Хлебникова или, чаще, молчим вместе с ним, изредка перебрасываясь словами. Потом они что-то высчитывают, что-то решают, а я — только переводчик, только отражение — делю с ними, поэтами, Хлеб и Бессмертие…

(…)

Встретила я Хлебникова уже в Москве. Он был хорошо одет, чисто выбрит и, приходя в гости к Брикам, сидел со всеми вместе — и все-таки как-то отдельно. Если просили — читал стихи, обрывал, говорил „и так далее…» — об этом уже много писали.

Тогда же Лиля Юрьевна мне рассказала, как Хлебникову дали денег на шапку или на что-то еще, а он накупил ей в подарок японских бумажных салфеток в японском магазине на Невском, истратив все деньги… Салфетки были красивые, разрисованные от руки, но таких денег не стоили, и к тому же их было невероятно много.

(…) Маяковский любил Хлебникова. Он и Брик написали о нем лучше всех. Сам Маяковский и писал, и думал иначе, чем Хлебников, но неизменно говорил о нем, как о гениальном поэте, великом языкотворце.

(…) Летом, в июне двадцать второго года, ко мне на чердак в Салтыковском переулке (сейчас он называется Петровский, и дом № 5, где я жила во дворе, совсем перестроен) пришли двое.

Они сказали, что так как никого — ни Маяковского, ни Бриков — в городе нет (все уехали тогда в Пушкино), то они решили попросить меня поговорить с Анатолием Васильевичем Луначарским: смертельно болен Хлебников, лежит в деревне Санталово, надо его вывезти, нужны санитарный вагон, врач… Сердитый человек говорил со мной так, будто я виновата во всем. Я растерялась, сказала, что сейчас же пойду, позвоню секретарю Луначарского. Мне хотелось сказать, что я бы и сама поехала, но я побоялась…

Секретарю я тогда же позвонила, он обещал договориться с Анатолием Васильевичем, и на следующий день, когда я вернулась из университета домой, совсем к вечеру, я застала там совершенно взбешенного Леню Болотина — своего товарища по студии ЛИТО, который сказал, что сейчас уже семь, а в четыре часа меня ждал Луначарский, который в тот же вечер куда-то уехал на несколько дней… Что можно было сделать? Я снова звонила секретарю, просила, он обещал, но прошло несколько дней — и мы узнали о смерти Хлебникова».

«Маяковский все-таки над нами»

Любовь Качан в своих воспоминаниях о Рите Райт «Ее величество переводчик» пишет: «Ещё до встречи с Маяковским в «Окнах Роста» в 1920-м Рита Яковлевна пыталась переводить его стихи на немецкий язык. И когда позже, узнав об этом, он предложил ей перевести «Мистерию-Буфф» для делегатов III Конгресса Коминтерна, она с радостью согласилась. И очень гордилась, что этот её труд не прошел бесследно.

В течение десяти лет, до самой гибели Маяковского, она находилась рядом с ним и Бриками, Лилей и Осипом. Своими рассказами о них она для меня многое прояснила. В том числе, спасибо ей, изменила на лучшее мое отношение к его музе — Лиле Брик.

Но тогда, вскоре после смерти Маяковского, началась и до самой смерти Лили Юрьевны продолжалась оголтелая кампания травли, доходившая до абсурда в своем желании всеми правдами, а чаще неправдами снизить роль «жидов» Бриков в жизни поэта.

Мне не раз доводилось видеть и слышать, как яростно и неутомимо маленькая, хрупкая и уже очень немолодая Рита Яковлевна защищала их всех своим тонким «детским» голоском.

Рита Яковлевна всегда оставалась верна им и себе».

Об этом периоде своей жизни Рита Райт написала «Только воспоминания». Выбрать отрывки из этой книги сложно — все важно, все интересно. Но поскольку наша публикация все-таки не о Маяковском, а о Рите Райт, то мы попытались выбрать именно те отрывки, которые, пусть косвенно, но рассказывают именно о ее жизни в этот период: «Москва в июле двадцатого года была очень тихой, бестрамвайной, безмагазинной. После дождя — непролазная грязь, звонко шлепают по ней деревянные подошвы. (…)

Из университета я позвонила в РОСТА. Очень хорошо помню темную телефонную будку, вспотевшую от волнения ладонь с судорожно стиснутой трубкой, в которой сначала — чей-то канцелярский голос, потом — удаляющиеся шаги, потом — шаги приближающиеся и, наконец, - густое, спокойное: «Я слушаю!»

Стараясь говорить как можно деловитей, я объяснила, что вот, мол, перевела стихи, хочу прочесть переводы, говорю из университета (тоже для солидности, чтоб не принял за девчонку, за поклонницу), могла бы зайти в РОСТА — адрес у меня есть.

— Что же, товарищ, очень рад. Приходите непременно. Вы знаете, как попасть?

От Моховой до Малой Лубянки я неслась бегом. Наконец я в РОСТА — в канцелярии, в коридоре, у двери художественного отдела.

Дверь закрыта. Стучу.

— Войдите.

И в большой комнате, у длинного стола, заваленного плакатами, я увидела огромного бритоголового человека. Смущенно улыбаясь, как провинившийся гимназист, смотрел он на рыжую тоненькую и большеглазую женщину, которая явно за что-то его отчитывала. Это было так неожиданно, так разительно расходилось с моим представлением о Маяковском, что я растерянно остановилась в дверях.

Маяковский обернулся. Я назвала себя.

— Вот, Лиличка, я тебе говорил: товарищ переводит мои стихи. Я-то по-немецки не очень, а Лиля Юрьевна послушает.

— Ну, читайте! — сказала Лиля и улыбнулась.

Должно быть, не зря я и сейчас, через столько лет, помню ослепительность этой улыбки, просиявшие в ответ глаза Маяковского и сразу пропавшее напряжение первых минут.

Перевод слушали деловито, внимательно. Я прочла какие-то пробные отрывки — какие именно, не помню. По-моему, это была вообще первая попытка перевести Маяковского на другой язык. По ритму, по созвучиям вышло похоже, поэтому на слух понравилось Маяковскому. Лиля Юрьевна отнеслась строже, сказала, что надо попробовать перевести целую вещь — тогда будет виднее.

Маяковский сразу предложил перевести «Третий Интернационал». Он прочел незнакомые мне стихи полным голосом, как только он один умел читать. Помогая мне выйти из оцепенело-восторженного молчания, Лиля Юрьевна спросила, какие еще языки я знаю.

Услышав про английский и французский, Маяковский сказал:

— Слушайте, а что, если попробовать перевести подписи для завтрашнего «Окна»?

(…) Подписи и лозунги «вышли» вполне, на трех языках, и после самой тщательной проверки - Маяковский привлек к ней всех «ростинцев», знавших иностранные языки, - подписи пошли в работу.

Маяковский ходил довольный, даже погладил меня по голове, сказал «молодец» и сразу стал хлопотать, чтобы мне тут же заплатили какие-то тысячи. Для меня это было полной неожиданностью: такое огромное удовольствие — и вдруг мне еще дадут за него деньги!

Преодолев все канцелярские трудности, Владимир Владимирович добился своего, и скоро у меня в руках очутился большой лист узеньких розовых тысяч. В тот же вечер десятки тысяч ушли на покупку потрясающего угощения — яблок, постного сахару и еще каких-то охотнорядских деликатесов, а на остальные было куплено несколько нужнейших учебников у букиниста, на Моховой.

(…)

Накануне моего отъезда я была у Бриков. Тогда они жили в переулке на Остоженке, в той самой маленькой комнате, о которой написано в поэме «Хорошо!»:

Двенадцать

квадратных аршин жилья.

Четверо

в помещении —

Лиля,

Ося,

я

и собака

Щеник.

Правда, Щеника я уже не застала: он погиб, неизвестно отчего, еще весной.

Лиля Юрьевна пришла вместе со мной из РОСТА, с работы. Она показывала мне книжки, рассказывала о Питере, о первых выступлениях Маяковского. Я смотрела на нее, такую простую и красивую, и думала: «Хорошо, что она тоже не такая, как я воображала…» Когда читалось в «Флейте позвоночник»: ослепительная царица Сиона евреева — представлялась «накрашенная и рыжая» библейская красавица. А у этой, у настоящей Лили, мягкие золотистые волосы, разделенные прямым пробором, лежали живой волной, а глаза были именно такие, какими потом попали в поэму «Хорошо!»:

Круглые

да карие,

горячие

до гари.

Потом пришел Брик с пайком под мышкой — большим караваем черного хлеба и связкой сухой воблы. Брик мне очень понравился. В нем была какая-то веселая хитринка, как будто он знал что-то очень интересное, очень увлекательное, но расскажет ли он это вам — неизвестно, пожалуй, что расскажет, а может быть, и нет.

На следующий день я пришла в РОСТА прощаться — мы уезжали в Харьков.

— Переезжайте в Москву, - сказал Маяковский, - чего вам там делать в вашем Харькове. А работу найдем. Будете переводить.

(…)

В сентябре, в страшный ливень, в чужом, непомерно длинном дождевике я опять пришла в РОСТА - только через два месяца нам удалось перевестись в Московский университет. В коридоре столкнулась с Маяковским.

— Куда же вы пропали? — весело спросил он и, открыв дверь в свою комнату, позвал: — Лилек, смотри, кто объявился.

Меня очень обрадовала хорошая встреча, я боялась, что меня забыли.

Лиля Юрьевна заботливо расспросила, где я устроилась, чем буду заниматься. Я объяснила, что мне прежде всего надо сдать «хвосты» с прошлого года — гистологию и химию.

— Вот сдавайте эту самую «глистологию» поскорее и начинайте работать в РОСТА, - сказал Маяковский.

Вскоре я стала постоянной внештатной сотрудницей художественного отдела Российского телеграфного агентства «РОСТА», как значилось в выданном мне удостоверении.

(…)

В эту же зиму начались наши занятия немецким языком. Даже в этом, казалось бы, маленьком деле проявились упорство, настойчивость и необычайная точность Маяковского.

Надо сказать, что я не знала человека более точного, более верного своему слову, назначенному часу, назначенному делу, чем Маяковский. Не было случая, чтобы он «подвел», опоздал, не пришел. И ведь никто не регламентировал его время, его работу. Как ему не хотелось иногда летом, в очень жаркий день, ехать в город с дачи. Как не хотелось сесть за учебник после обеда, когда был назначен немецкий урок.

— Ох, как не хочется учиться, - говорил он.

— Не хотите — не надо, - предлагала я, - можно и потом.

— Нет, надо, надо.

И точно в назначенный час мы уже читали про теленка.

Проклятый теленок! С него начиналась немецкая хрестоматия, откуда-то попавшая к нам в руки. На рассказе о нем надо было повторить всю грамматику. Теленка покупал какой-то человек в прошедшем времени, потом этот человек приучался носить его на руках, а теленок рос (это уже в настоящем времени), и человек дожидался того часа, когда теленок вырастет (простое будущее) и, став взрослым быком, будет все же поднимаем и носим (в страдательном залоге) привыкшим к этому делу хозяином.

Мой педагогический опыт сводился к двум пробным урокам, данным мною в восьмом классе гимназии, и я слепо верила в необходимость грамматики и в святость «правил».

Для Маяковского же всякая схоластика, грамматика, даже поэтика с ямбами и хореями была невыносима. И все же, как терпеливо повторял он за мной: dem Kalbe, des Kalbes… (Теленку, теленка.)

К счастью, здравый смысл и жалость к бедному моему «шюлеру» (ученику), как называл себя Маяковский, заставили меня плюнуть на теленка и грамматику и принести томик стихов Гейне.

Успех был необычайный.

«Шюлер» не только выучивал наизусть отрывки стихов, но даже впоследствии не без успеха пользовался ими в разговорах.

Лиля Юрьевна рассказывала, что во время пребывания в Берлине он иначе не заказывал обед, как словами из Гейне:

Geben Sie ein Mittagessen

Mir und meinem Genius!

(Подайте, пожалуйста, обед мне и моему гению.)

А на даче утром с террасы доносилось громовое:

Ich bin ein russischer Dichter,

Bekannt im russischen Land.

(Я русский поэт, известный в России.)

Занимались мы довольно усерд­но, и Маяковский, уезжая за границу в 1922 году, собирался «разговаривать вовсю с немецкими барышнями».

Но у меня сохранилась грустная открыточка из Берлина, написанная перед отъездом в Париж: «Эх, Рита, Рита, учили Вы меня немецкому, а мне — по-французски разговаривать».

(…)

Долгие часы проводила я в большой комнате с Лилей Юрьевной и Маяковским. Мне все было интересно, все важно. Та счастливая влюбленность в мир, в какой я жила тогда, словно луч прожектора освещала то снег в зоопарке, то те единственные глаза, выхватывала из битком набитой впечатлениями жизни какие-то кадры — встречи, стихи… Потом поворот — и тухнет то, что еще минуту назад горело и сияло, и уже новое захватывает дыхание, ослепляет, радует, ранит…

И только Маяковский и Лиля Юрьевна никогда не попадали в «затемнение», оставались вне всякой смены чувств, вне времени, вне обид и событий — самыми главными друзьями, самыми милыми мне людьми.

Маяковский уже давно был для всех нас «бессмертным», но и Лиля Брик была для меня не «простой смертной» — она казалась человеком с другой планеты — ни на кого не похожей… Нет в ней ни лукавства, ни притворства, всегда — сама собой, «вот такая, как на карточке в столе»…

(…)

В ту зиму я перевела на немецкий «Солнце» и несколько раз читала его в Доме печати. Особенно понравился перевод Анатолию Васильевичу Луначарскому. (…) Меня в тот вечер заставили читать переводы. Через несколько дней Луначарский, кроме всех лестных слов, сказанных лично, прислал мне в подарок несколько великолепно изданных немецких книг, оказавшихся добродетельнейшими романами для детей старшего возраста».

В 1922 году Лилия Брик попросила Риту Райт быть биографом Маяковского, документировать каждый день его жизни. Все лето 1922-го Райт прожила на даче в Пушкино вместе с Маяковским. Позднее идея подробной биографии была забыта, но в «Просто воспоминания» вошли и кусочки того лета: «А сейчас рассказ пойдет о лете двадцать второго года, когда шел дождь, приезжали гости и мы играли в шашки «на позор».

Это — рассказ о молодом веселом Владим-Владимыче, а не «описание пребывания поэта В. В. Маяковского в поселке Пушкино, по Ярославской дороге, в начале двадцатых годов двадцатого века нашей эры».

Для младших поколений наша молодость уже слилась с бритьем бород при Петре Великом.

Маленькая девочка, рассматривая стол Маяковского в Библиотеке-музее, удивилась самопишущей ручке.

— Разве тогда писали такими перьями, а не гусиными?

Многие готовы положить Маяковскому на стол «гусиные перья».

Мне хочется напомнить, «какими перьями тогда писали», и хоть немного стереть «хрестоматийный глянец», который навели на Маяковского.

(…)

А для меня в этих строчках — весь конец лета 1922 года, когда Лиля Юрьевна, уехав за границу, бросила нас на даче «на произвол Тютьки», как говорил Маяковский.

Тютька, кривой и лохматый сторожевой пес, был самым солидным существом из всей семьи. Каждое утро он провожал Владимира Владимировича на вокзал, как заботливый гувернер, и разве только не подсаживал его в вагон. Потом он шел домой, заходил за мной на реку, где стоял на берегу и лаял, а по возвращении с купанья ложился у двери комнаты, на террасе, и громко колотил хвостом по полу, как будто напоминая заспавшимся Брику и Арватову, что завтрак уже подан и пора вставать.

(…)

Вели мы себя без Лили Юрьевны плохо. При ней в выходные дни приезжали только самые близкие друзья — человек семь-восемь, редко больше. Без нее стали наезжать не только друзья, но и просто знакомые, привозившие своих знакомых. Бедная старая Аннушка каждое воскресенье за утренним чаем, сокрушенно вздыхая, спрашивала:

— Сколько ж их приедет, к обеду-то?

На что Маяковский неизменно отвечал:

— А вы сделайте всего побольше, на всякий случай, - а потом добавлял, ни к кому не обращаясь: — Кажется, я вчера всех звал, кого видел, - человек двадцать.

(…)

В будни на даче бывало тихо. Вставали рано, завтракали на террасе, - помню, как славно пахло по утрам свежим хлебом, Аннушкиной глазуньей и полевыми цветами, - я упрямо ставила их на стол «для красоты» в большом глиняном кувшине, хотя Маяковский называл их «пукеты», а когда стол надо было освободить для карт или рисования, ворчал, снимая кувшин: «Опять Ритка своей красотой весь стол захламливает!»»

Наверное, трудно найти читающего человека, который не любил бы или хотя бы не ценил Маяковского. Но Рита Райт-Ковалева всегда ставила его выше всех. Любовь Качан пишет, что, найдя свою фамилию в примечаниях к тринадцатому (!) тому Маяковского, Рита Райт сказала: «Вот, где мое бессмертие». Это было сказано уже в 80-х годах прошлого века, это сказала женщина, открывшая русскоязычным читателям Сэлинджера и Воннегута, Кафку и Натали Саррот, но свое бессмертие видела именно в примечаниях к тринадцатому тому Маяковского. И вряд ли это была шутка. В 70-е годы Воннегут дважды приезжал к ней в гости, их много фотографировали: маленькую сухую старушку и огромного лохматого американца в длинном плаще. На одной из таких фотографий они стоят в обнимку под портретом Маяковского, на фото подпись рукой Риты Райт «Маяковский все-таки над нами».

О чем не писала Рита Райт

Как ни странно, Рита Райт ничего не написала об академике Павлове, хотя семь лет проработала у него в лаборатории в Институте экспериментальной медицины и была уволена в 1939 году «за недостаток бдительности». Ее дочь, тоже переводчик, Маргарита Николаевна Ковалева вспоминала, что в детстве мама водила ее на работу и там были «собачки в ванночках, укрытые одеялами» — врач Раиса Черномордик занималась после­операционной реабилитацией.

В 1937 году случилась беда в семье сестры Риты Райт Лили. Ее мужа Федора Рабиновича, начальника производственного отдела Главного управления алюминиевой промышленности Наркомтяжпрома СССР, после возвращения из командировки в США арестовали и почти сразу же расстреляли. Саму Лилю Яковлевну сослали в Джезказган. Их десятилетнего сына Сашу Ковалевы забрали к себе и, видимо, усыновили, поскольку в истории он фигурирует как герой Великой Отечественной войны юнга Саша Ковалев.

В 1941 году Николая Петровича Ковалёва перевели в Архангельск флагманским механиком в штаб Беломорской флотилии Северного флота, и 14-летний Саша, вполне логично, захотел стать юнгой. В 1942-м он поступил в школу юнг, которая открылась на Соловецких островах. А после ее окончания в феврале 1944 года приступил к службе помощником моториста в бригаде торпедных катеров. В первом же бою, 7 апреля 1944 года, Саша заменил убитого сигнальщика, за что 1 мая ему вручили орден Красной Звезды (на фото внизу). А 8 мая во время боя осколками бомбы был пробит коллектор двигателя, из которого струёй забила горячая вода вперемешку с маслом и бензином. Саша Ковалев, увидев, что правый мотор бездействует, левый повреждён, у среднего из пробоины в радиаторе хлещет кипяток и он вот-вот взорвется, прижал к пробоине стеганый ватник и навалился на него грудью. К тому моменту, когда подоспела помощь, мальчик уже получил страшные ожоги, но был жив и оставался в сознании. Погиб он во время транспортировки в госпиталь — Сашу положили на корму катера, чтобы его обдувал ветер. Произошел взрыв — воспламенилась головка застрявшего в переборках немецкого снаряда замедленного действия, Сашу Ковалева выбросило за борт и в суматохе это не сразу заметили… Похоронили Сашу в братской могиле в пос. Гранитном на берегу Кольского залива. Его родителей реабилитировали в 1956 году, Лиля Яковлевна Рабинович даже съездила на Соловки, где ей воздали все почести, положенные матери героя… Об этом Рита Райт тоже никогда не писала и, судя по всему, ни с кем не говорила.

Продолжение в следующем номере.

Подготовила Ольга Степанова, «УЦ».

Опубликовано Рубрики 09

Рита Райт. «Мое бессмертие»: 2 комментария

  1. «Над пропастью во ржи» Сэлинджера-спасибо,Райт!

  2. А для автора материала у вас даже «спа…» не нашлось. Вот все ваше воспитание.

Добавить комментарий