«Маленькая жизнь»

Имя Дона Аминадо знакомо, наверное, почти всем кировоградцам – в основном благодаря краеведам и нашим коллегам-журналистам. Описывая любой аспект истории Елисаветграда, трудно не процитировать его повесть «Поезд на третьем пути». Помните: «Есть блаженное слово “провинция”» или «Держался город на трех китах: Вокзал. Тюрьма. Женская гимназия»? И пусть в повести речь идет о Новограде, любой кировоградец с первых строк узнает родной город.

Впрочем, это только мы, кировоградцы, знаем Дона Аминадо прежде всего как прозаика. На самом деле он гораздо больше известен как поэт. «Поезд на третьем пути» – вообще единственное его крупное прозаическое произведение, хотя литературное наследие нашего земляка Аминадава Шполянского огромно. Большую часть своей жизни Аминадав Шполянский писал по произведению каждый день! Не из любви к искусству, а ради гонораров – Дон Аминадо работал в ежедневных парижских газетах и журналах и был чуть ли не единственным поэтом-эмигрантом, которому не приходилось жить впроголодь. Историки литературы до сих пор отделяют зерна от плевел, находя среди стихов и фельетонов Дона Аминадо новые и новые шедевры.

Наверное, многие вспомнят стихотворение «Про белого бычка», написанное в 1920-м и вытащенное на свет в начале 90-х. Там есть строки:

Но, чую, вновь от беловежских пущ
Пойдет начало с прежним продолженьем.
И вкруг оси опишет новый круг
История, бездарная, как бублик.
И вновь по линии Вапнярка-Кременчуг
Возникнет до семнадцати республик.

И чуть позже – «Мыс Доброй Надежды»:

Провижу день. Падут большевики,
Как падают прогнившие стропила.
Окажется, что конные полки
Есть просто историческая сила.
Окажется, что красную звезду
Срывают тем же способом корявым,
Как в девятьсот осьмнадцатомгоду
Штандарт с короной и орлом двуглавым…

Эти стихи многих заставили вновь обратиться к творчеству подзабытого, хотя и очень популярного в 20-40 годы поэта русского зарубежья. Ведь это не просто предположение, это пророчество – как можно иначе трактовать «от беловежских пущ»? Особый смысл пророчеству придавало то, что поэт состоял в масонской ложе «Космос» – мол, масоны – они знали… Кажется, больше ничего пророческого в творчестве Дона Аминадо обнаружено не было. А сам поэт к пророчествам и пророкам относился весьма скептически:

Ах, вы все гениально предвидели,
Расторопные чижики-пыжики,
Талейраны из города Винницы,
Постояльцы и вечные дачники!

Не буду приводить свое любимое стихотворение «Города и годы» – и газетной площади жалко, и найти его совсем не сложно – в России оно даже в школьную программу включено. Скажу только, что Дон Аминадо писал еще и афоризмы. Сборники выходили под общим заголовком «Новый Козьма Прутков», но на самом деле Козьма Прутков нервно курит в углу. Оцените:

Объявить себя гением легче всего по радио.

На свете очень много хороших людей, но все они страшно заняты…

Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным, но больным.

Не старайтесь познать самого себя, а то вам противно станет.

Если имеется подходящий народ, можно сделаться вождем народа.

В политической экономии есть два метода: европейский – отложить и русский – одолжить.

Далее в подзаголовках – тоже афоризмы Аминадава Шполянского.

«Честный ребенок любит не папу с мамой, а трубочки с кремом»

Аминад Пейсахович Шполянский родился в 1888 году в Елисаветграде, в мещанской семье, в 1906 г. окончил елисаветградскую классическую гимназию. Свое детство Аминадав Шполянский очень подробно описал в той же повести «Поезд на третьем пути». Ограничимся короткими отрывками:

С ужасом и восторгом стояли мы пред единственным в городе оружейным магазином и мысленно выбирали двухствольные винтовки, охотничьи ножи и кривые ятаганы.

Зловещим шёпотом обсуждали грядущую экспедицию.

Портрет президента Крюгера с окладистой бородою и выбритыми усами – был святыней.

Расстоянием не стеснялись. Жертвенный порыв с географией ни считался.

– Из Треповки в Трансвааль прямо, без пересадки, на освобождение буров!

Проклятие Англии, смерть лорду Китченеру!

В отряде было десять человек. Стрижка бобриком. В глазах сумасшедшинка. Фуражки на бок. Штаны со штрипками. В бляхах на поясах солнце играет.

Вперед без страха и сомнений
На подвиг доблестный, друзья!

…В одной версте от города, как раз за казенным садом – шорох, враги, засада! Два городовых, невидимая тьма родителей, и во главе – Василий Касьянович Дубовский, классный надзиратель по прозванию Козёл.

И сказал нам Козёл несколько слов, о которых лучше не вспоминать.

Стыд, позор, отобранные ятаганы, тёмный карцер, обитый войлоком.

А главное – издевательство и презрительные насмешки усатых восьмиклассников, говоривших басом и только о любви.

В течение двух недель, во время большой перемены, когда вся гимназия играла в чехарду и уплетала бутерброды с чайной колбасой, мы, защитники угнетённых народов, должны были исписывать страницу за страницей, повторяя одну и ту же фразу, придуманную самим Федором Ивановичем Прокешем, директором гимназии, добродушным чехом в синем вицмундире и благоуханных бакенбардах:

– Ego sum asinus magnus (Я большой осел).

Надо сказать правду, пережили мы эту первую мировую несправедливость довольно быстро и духом не упали.

Поддержал нас только один Мелетий Карпович Крыжановский, которого за глаза называли просто Мелетием, учитель словесности и друг малых сих…

Сняв свои золотые очки, как это бывало с ним во всех торжественных случаях, и улыбаясь одними хохлацкими глазами, вовремя сказал он нам голубиное слово:

– Все это пустяки, дети мои. А главное, когда будут вас на Страшном Суде допрашивать, какие были ваши на этом свете дела и занятия, так полным голосом и отвечайте:

– Прежде всего, удирали к бурам!

И, надев очки и высоко подняв указательный палец, скороговоркой добавлял:

– За это вам многое простится.

(…)

Одним из страстных увлечений ранних гимназических лет был театр.

Только в провинции любили театр по-настоящему. Преувеличенно, трогательно, почти самопожертвенно, и до настоящего, восторженного одурения. (…)

Внутри театра всё было, как надо. И вестибюль, и длинное фойэ, и у каждого внутреннего входа в зал непроницаемые контролёры, – в провинции их называли билетерами.

И, наконец, самый зал.

Боже, с каким трепетом входили мы в храм искусства!

И как знали наизусть все эти ложи бенуара, бельэтажа, директорскую ложу и все кресла первого ряда, на которых белели тщательно выписанные картонки: кресло господина полицеймейстера; товарища городского головы; управляющего акцизным сбором; начальника пожарной команды, бранд-майора Кологривова; и три кресла для представителей печати…

Печать была представлена довольно широко:

– «Ведомости Городского Новоградского самоуправления».

Прогрессивный «Голос юга», под редакцией Димитрия Степановича Горшкова, впоследствии – члена Государственной Думы.

И, наконец, «Новоградские новости» Лапидуса.

Имени-отчества у Лапидуса не было, что отчасти определяло направление газеты.

«У самородка все от Бога и ничего от среднего учебного заведения»

После окончания гимназии Аминадав Шполянский поступил в одесский университет, на юридический факультет, впрочем, это был компромисс, университет его разочаровал, и, проучившись там четыре года, он в Киеве экстерном сдал выпускные экзамены. Дон Аминадо пишет:

«В Москву, в Москву, в Москву…

Подобно чеховским трём сестрам, все или почти все, мы были обуреваемы одним и тем же безрассудным, не вполне объяснимым, но страстным и непреодолимым стремлением попасть именно туда, в один из самых прославленных и старейших университетов России, о котором, чего-то не договаривая, но всегда увлекательно, загадочно и многозначительно рассказывал нам еще наш гимназический учитель словесности, милейший Черномор, Мелетий Карпович.

Всё это, однако, было не так просто. Правила, циркуляры, инструкции, зависимость от того или иного учебного округа – одним махом все эти рогатки и перегородки не перепрыгнешь.

Помечтать помечтали, а в действительности оказались не в Москве, на Моховой, а в императорском Новороссийском университете в Одессе, на Преображенской улице, и на Юридическом факультете, само собой разумеется.

Нисколько не кокетничая и ни в какой мере перед потомством не прихорашиваясь, надо сказать, что тяга на юридический заключала в себе все признаки наивного идеализма и искреннего бескорыстия, ничего общего ни с какой так называемой карьерой не имевших.

(…)

Увы, действительность оказалась весьма и весьма убогой.

Новороссийский университет того времени, о котором идёт рассказ, был одним из самых мрачных во всей империи.

А еще мрачнее и бездарнее был его юридический факультет.

Так или иначе, а университет становился делом побочным и второстепенным, печальной необходимостью, которую надо было побороть, преодолеть и только. Отбарабанить четыре года, получить диплом и отрясти прах от ног своих… Были, конечно, проблески и просветы даже в этом почти поголовном пренебрежении к казённой науке.

Окончательно задуть этот самый огонек, горевший в молодых душах, и совсем уж докапать и убить столь естественную жажду, понять, узнать, осмыслить, научиться – не смогли даже все эти собранные воедино убогие, воистину гоголевские персонажи.

Но в Одессе Аминадав Шполянский получил нечто намного большее, чем юридическое образование:

Мы знали наперёд, что университетские годы воспомнить будет нечем, – пишет он. – Хвала Аллаху, молодость от университета не зависит.

(…)

Кроме портовых босяков и колоратурных сопрано, были в Одессе свои любимцы, знаменитости и достопримечательности Так, например, пивная Брунса считалась первой на всем земном шаре, подавали там единственные в мире сосиски и настоящее мюнхенское пиво.

Пивная помещалась в центре города, на Дерибасовской улице, окружена была высоким зелёным палисадом и славилась тем, что гостю или клиенту ни о чем беспокоиться не приходилось, старый на кривых ногах лакей в кожаном фартуке наизусть знал всех по имени и знал, кому, что и как должно быть подано.

После вторников у Додди, где собирались художники, писатели и артисты и где красному вину Удельного Ведомства отдавалась заслуженная дань, считалось, однако, вполне естественным завернуть к Брунсу и освежиться чёрным пенистым пивом.

Сухой, стройный, порывистый, как-то по-особому породистый и изящный, еще в усах и мягкой, шатеновой и действительно шелковистой бородке, быстро и всегда впереди всех шел молодой Иван Алексеевич Бунин; за ним, как верный Санхо-Панчо, семенил, уже и тогда чуть-чуть грузный, П. А. Нилус; неразлучное трио – художники Буковецкий, Дворников и Заузе – составляли, казалось, одно целое и неделимое».

«Выйти в люди легко, остаться человеком трудно»

1910-й – Шполянский, как и мечтал, в Москве:

«Мела метелица, и в снежном вихре взлетали к небу зелёные, красные, жёлтые, синие, одноцветные, разноцветные, сумасшедшей пестроты шары, надувные морские жители, бенгальские огни, рассыпавшиеся звездным дождём ракеты и фейерверки; заливаясь смехом, с весёлой удалью качались на качелях ядрёные, белотелые, краснощекие, крупитчатые, рассыпчатые молодицы и молодухи, в развевавшихся на ветру сарафанах, платках, шалях.

Захватывая дух, стремглав летели с русских гор игрушечные санки, расписанные суриком, травленые сусальным серебром, а в них в обнимку, друг к дружке прижавшись, уносились вниз счастливые на миг, на век, пары; теснилась, толпилась, притоптывала, плясала, вовсю гуляла масленичная толпа, в гуд гудели машины в трактирах, заливалась гармонь, надрывалась шарманка:

Крутится, вертится шар голубой,
Крутится, вертится над головой.
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню
хочет украсть».

(«Поезд на третьем пути»)

В 1910-м случилось событие знаковое для всей русской интеллигенции – умер Толстой. На похороны Льва Николаевича было допущено очень немного людей – около семи тысяч, в том числе и Аминадав Шполянский – как корреспондент елисаветградской газеты «Голос юга».

«Член Государственной Думы Д.С. Горшков, редактор кадетского «Голоса юга», прислал из Новограда срочную депешу с настоятельной просьбой добиться пропуска на похороны Толстого, – старый земец хорошо знал, что всё это не так просто.

«Поезжайте заранее, телеграфируйте ежедневно все подробности. Одновременно прошу Сергея Ивановича Варшавского. Криво-Арбатский переулок. Уверен, окажет содействие».

(…)

В гробу лежал сухонький старичок, в просторной, казавшейся на взгляд жёсткой, серой блузе; характерный, выпуклый, отполированный смертью лоб, и сравнительно маленькое, уже восковое лицо, окаймлённое не той могучей и изобильной, внушавшей священный страх и трепет, струящейся бородой жреца и пророка, как на знаменитом портрете Репина, а шёлковой, редкой, почти прозрачной, тонковолосой, сужавшейся книзу не бородой, а бородкой, цвета потемневшего серебра или олова.

Выражение лица не суровое, скорее тихое, мирное, покойное.

Только брови, густые, темные, нависшие, еще как-то напоминали гиганта, иконоборца, громовержца.

Тёмные, запавшие, глубоко зияющие ноздри. Широкие, крепкие, не старческие руки плотно сжаты, соединены одна с другой, пониже груди, у самого пояса.

Ног не видно.

Стоять долго нельзя. Взглянуть, запомнить, запечатлеть в душе, в сердце, в памяти, унести, сохранить навсегда – образ единственный, неповторимый.

Как всюду, как всегда, горят, оплывают свечи.

Ни молитв, ни обрядов не будет. По указу Святейшего Правительствующего Синода отлученному от церкви – Анафема во веки веков».

Так присяжный поверенный Аминадав Шполянский стал журналистом. Он стал писать для газет «Новь», «Красный смех», «Утро России», «Одесские новости», позже – для петербургского журнала «Сатирикон».

Аминадав Пейсахович прожил в России еще несколько лет, воевал, был ранен, издал первый сборник стихов «Песни войны».

«Невозможно хлопнуть дверью, если тебя выбросили в окно»

Покинул Россию Дон Аминадо как будто случайно, без принуждения, без сожаления, уверенный, что еще вернется:

Июль на исходе.

Жизнь бьет ключом, но больше по голове.

Утром обыск. Пополудни допрос. Ночью пуля в затылок.

В промежутках спектакли для народа в Каретном ряду, в Эрмитаже. И в бывшем Камерном, на Тверском.

В Эрмитаже поет Шаляпин. В Камерном идет «Леда» Анатолия Каменского. На Леде золотые туфельки и никаких предрассудков.

– Раскрепощение женщины, свободная любовь.

(…)

Швейцар Алексей дает понять, что пора переменить адрес.

– Приходили, спрашивали, интересовались.

Человек он толковый и на ветер слов не кидает.

Выбора нет.

Путь один – Ваганьковский переулок, к комиссару по иностранным делам, Фриче.

У Фриче бородка под Ленина, ориентация крайняя, чувствительность средняя.

– Пришел я, Владимир Максимилианович, насчет паспорта…

– И ты, Брут?!

– И я, Брут.

Диалог короткий, процедура длинная. Бумажки, справки, подчистки, документики. От оспопрививания начиная и до отношения к советской власти включительно.

Фриче поморщился, презрел, министерским почерком подмахнул и печать поставил:

– Серп и молот, канун да ладан.

Вышел на улицу, оглянулся по сторонам, читаю паспорт, глазам не верю: «Гражданин такой-то отправляется за границу…»

В январе 1920-го на борту полусгоревшего французского парохода «Дюмон Д’Эрвиль», который отправлялся из Одессы, Аминадав Шполянский покинул Россию. Примечательно, что на том же пароходе уезжали Булгаковы. Любовь Белозерская-Булгакова, вспоминая эту поездку, писала:

«Небольшой, упитанный, средних лет человек с округлыми движениями и миловидным лицом, напоминающим мордочку фокстерьера, поэт Дон Аминадо (Аминад Петрович Шполянский) вел себя так, будто валюта у него водилась в изобилии и превратности судьбы его не касались и не страшили. Этакий Чичиков».

А это воспоминания самого Аминадо о первой ночи на Босфоре: «В небесах, как полагается, торжественно и чудно. Издевается, гримасничает, кажет рога молодой месяц. В темной, маслянистой воде дрожат первые минареты.

И на всю палубу кричит женщина-врач: “Ах, как это красиво!”

Надо бы ее вышвырнуть за борт, но ни у кого нет времени».

Из Константинополя через Марсель писатель приехал в Париж, где прожил все оставшиеся годы.

«Самый большой слон тоскует по родине молча, а самый маленький поэт – во всеуслышание»

Первая же книга Дона Аминадо, вышедшая в Париже, «Дым без отечества» (1921), принесла ему настоящую славу, причем не только в эмиграции, но и на родине.

В архивах сохранилось письмо Льва Троцкого от 10 сентября 1922 г.:

«ТРОЦКИЙ – ВОРОНСКОМУ.

Лично

Уважаемый товарищ.

Не сможете ли Вы дать мне справку по следующим вопросам:

1. Верно ли, что Дон Аминадо, автор “Сына без отечества” (это, конечно, просто оговорка) – Иван Бунин?

2. К какой группировке принадлежит О. Мандельштам, Лидин и каково их отношение к Замятину?

3. Что это за группа – Островитяне, Тихонов, Алпатьев и пр.? Каково их идейное происхождение? Куда они сейчас устремляются?

С тов. приветом

ТРОЦКИЙ 10 сентября 1922 г. № 3541»

И ответ:

«11 сентября 1922 г.

Тов. Троцкий!

Отвечаю на Ваши вопросы:

1) Настоящая фамилия Дон Аминадо – ШПОЛЯНСКИЙ. Раньше сотрудничал в “Сатириконе” и других изданиях. Никакого отношения этот псевдоним к Ив. Бунину не имеет».

Сам же Бунин писал о «Дыме без отечества»: «…главное в его книге, поминутно озаряемой умом, тонким юмором, талантом,– едкий и холодный «Дым без отечества», дым нашего пепелища <…> Аминадо он ест глаза, иногда до слез». Оторванный от «быта своего народа <…> аромата отечественной политики»

А позже, в рецензии на сборник рассказов «Наша маленькая жизнь» (1927): «Дон Аминадо гораздо больше своей популярности (особенно в стихах) и уже давно пора дать подобающее место его большому таланту – художественному, а не только газетному, злободневному».

М.Горький отмечал, что «Дон Аминадо является одним из наиболее даровитых уцелевших в эмиграции поэтов», в стихах которого «отражаются настроения безысходного отчаяния гибнущих остатков российской белоэмигрантской буржуазии и дворянства».

Бунин и Аминадо были близкими друзьями, рецензия Горького в те годы дорогого стоила. Но сам поэт больше всего дорожил письмом Марины Цветаевой, в котором она объясняла Шполянскому его самого. На конверте с письмом, который вдова поэта вместе с другими архивами передала в 1966 году в СССР, так и написано «Письмо Цветаевой, которым я очень дорожу»:

«Милый Дон Аминадо,

Мне совершенно необходимо Вам сказать, что Вы совершенно замечательный поэт. (…) и куда больше – поэт, чем все те молодые и немолодые поэты, которые печатаются в толстых журналах. В одной Вашей шутке больше лирической жилы, чем во всем “на серьёзе”.

Я на Вас непрерывно радуюсь и Вам непрерывно рукоплещу – как акробату, который в тысячу первый раз удачно протанцевал на проволоке. Сравнение не обидное. Акробат, ведь это из тех редких ремесел, где всё не на жизнь, а на смерть, и я сама такой акробат.

(…)

Ваши некоторые шутливые стихи – совсем на краю настоящих, ну – одну строку переменить: раз не пошутите! (…) Конечно, вопрос: могли бы Вы, если бы Вы захотели, этим настоящим поэтом стать? На деле – стать?

Быт и шутка, Вас якобы губящие, – не спасают ли они Вас, обещая больше, чем Вы (в чистой лирике) могли бы сдержать?

То есть: на фоне – не газеты, без темы дам и драм, которую Вы повсеместно и неизменно перерастаете и которая Вам посему бесконечно выгодна, потому что Вы ее бесконечно – выше – на фоне простого белого листа, вне трамплина (и физического соседства) пошлости, политика и преступлений – были бы Вы тем поэтом, которого я предчувствую и подчувствую в каждой Вашей бытовой газетной строке?

Думаю – да, и все-таки этого – никогда не будет. Говорю не о даре – его у Вас через край, говорю не о поэтической основе – она видна всюду – кажется, говорю о Вас, человеке. И, кажется, знаю: чтобы стать поэтом, стать тем поэтом, который Вы есть, у Вас не хватило любви – к высшим ценностям; ненависти – к низшим.

(…)

Не самообольщаюсь: писать всерьез Вы не будете, но мне хочется, чтобы Вы знали, что был все эти годы (уже скоро – десятилетия!) человек, который на Вас радовался, а не смеялся, и вопреки всем Вашим стараниям – знал Вам цену.

Рыбак – рыбака видит издалека.

Марина Цветаева».

Дон Аминадо, видимо, был согласен, но для себя выбрал службу и достаток, а не чистое творчество, в те годы он, пишущий ежедневно, был одним из немногих обеспеченных художников русской эмиграции и, как указывают некоторые его биографы, даже помогал Куприну, талантом которого восхищался:

Знаю, кесарево кесарю,
Но позвольте доложить,
Что сейчас любому слесарю
Легче кесаря прожить.

«Пессимизм – это вопрос темперамента, оптимизм – вопрос жалованья»

Со второй половины двадцатых Дон Аминадо – постоянный устроитель и конферансье многих вечеров. Леонид Зуров вспоминал: «Без него не обходились заседания по устройству больших вечеров, и в дамских комитетах, куда его всегда приглашали, устроительницы его не только слушали, но и побаивались». Он же организовывал большинство русских писательских вечеров, проходивших в Париже.

«Собственные вечера Дон Аминадо были невероятно пестры по составу, – пишет Катя Петровская в статье “Дон Аминадо. Трагический шут”. – Французские писатели и русские балерины, Евреинов и “Летучая мышь” Балиева, и непременные цыгане… Дон Аминадо организует, распоряжается, острит, шумит (одна статья о нем так и называется “Шумный Дон” – в отличие от шолоховского “Тихого Дона”), и оказывается, что никто толком не понимает, что он за человек. Так часто бывает с людьми, которые всегда на виду. Он как будто даже с удовольствием носил маску всеобщего увеселителя и распорядителя, остряка и дарителя экспромтов».

«В те “баснословные года” литературная жизнь цвела в Париже, – пишет Ирина Одоевцева в романе “На берегах Сены”. – Литературные вечера происходили в огромных залах “Сосьете Савант”, “Ласказ”, в “Плейель” и делали полные сборы».

В 1927 году Дон Аминадо вместе с Тэффи устроили общий вечер в “Плейель”.

Тэффи, моложавая, эффектная, в ярко-красном, длинном платье, и Дон Аминадо во фраке, подтянуто-элегантный, вели на сцене блестящий, юмористический диалог-поединок, стараясь превзойти друг друга в остроумии. Зрители хохотали до изнеможения, до слез, до колик. (…) Через год Аминадо уже самостоятельно устроил свой собственный вечер в “Плейель”».

«Счастливым называется такой брак, в котором одна половина храпит, а другая – не слышит»

Выбирать цитаты для статьи об Аминаде Шполянском – дело неблагодарное. Он был личностью невероятно популярной и упоминается в любых мемуарах о «русском Париже». Большинство современников вспоминают его как человека властного, веселого, довольного жизнью и т.п. – «этакий Чичиков», как заметила еще Любовь Белозерская-Булгакова в 1920-м. Нарушила этот образ только Ирина Одоевцева, еще раз процитирую «На берегах Сены»:

«В тот вечер мы с Георгием Ивановым ждали Буниных и Галину Кузнецову, с которой я дружила.

Они неожиданно привезли с собой Аминадо.

– Принимаете незваных гостей? – спросил он, не успев даже поздороваться с нами.– Примите, очень прошу.– И еще, округлив свои темные и без того круглые глаза, быстро продолжал: – Деваться мне абсолютно некуда. Настроение собачье, самоубийственное. Пошел к Буниным, а они к вам собрались. Я и увязался за ними. Моей дочке Леночке вырезали гланды. Моя жена вместе с Леночкой будет ночевать в клинике. Дома никого. А я не выношу одиночества. Не выношу…– И он, молитвенно сложив руки, почти пропел: – Не гоните меня!

Я, конечно, принялась уверять его, что мы с Георгием Ивановым страшно рады, с чем он, сразу переменив тон, шутливо согласился:

– Не сомневаюсь ни минуты! Дона Аминадо принять и угостить всем лестно. Он превращает обыкновенный день в праздник.

И хотя он, конечно, шутил, но это так и было. Наш обед действительно благодаря ему превратился в праздник. Мы сели за стол, Бунин брезгливо отодвинул тарелку:

– Я сегодня ничего есть не могу. Мне что-то с утра нездоровится.

Вера Николаевна испуганно замигала и со своего места громко зашептала:

– Ян, неудобно. Ешь! Ведь они так потратились.

Я с трудом удержала смех. Я уже знала, что Бунин почти всегда, придя в гости, грозил, что он сегодня есть не станет, что, впрочем, не мешало ему тут же проявлять отличный аппетит. Так, конечно, случилось и на этот раз.

Закусив и выпив, Бунин принялся изображать в лицах общих знакомых, как всегда, неподражаемо талантливо передразнивая их. Дон Аминадо, забыв о своем самоубийственном настроении, подавал ему остроумные реплики и сыпал тут же сочиненными в порыве вдохновения афоризмами и двустишиями. Из них я запомнила одно:

Жорж, прощай!
Ушла к Володе.
Ключ и паспорт на комоде.

Целый эмигрантский роман в двух строчках. После обеда Буниным, как всегда, овладела “охота к перемене мест”, и мы, не споря с ним, погрузились вшестером в такси и отправились на Монпарнас, где кочевали из кафе в кафе, нигде не засиживаясь.

Это продолжалось долго. Вера Николаевна, Галина Кузнецова и я начали проявлять признаки усталости. Даже Бунин притих. Георгий Иванов украдкой позевывал. Один Дон Аминадо никак не соглашался ехать домой.

– Неужели вы все так бессердечны, что хотите бросить меня одного на съедение тоске! – возмущался он, поднимая руки к небу.– Я просто не могу войти в пустую квартиру и лечь, как в гроб, в кровать. Вы обязаны, понимаете – обязаны остаться со мной до утра! Мы утром выпьем в “Доме” кофе с горячими круассанами —ведь это так вкусно,– и только тогда расстанемся.

Но этот план был нами единодушно отвергнут, и Дону Аминадо пришлось подчиниться общему решению.

В такси, везшем нас по темным пустым улицам спящего Парижа, он горестно вздохнул:

– Вот вы все не верите. Мне действительно очень тяжело и грустно. Мне всегда грустно и страшно одному. Меня сейчас же начинают грызть всякие страхи и предчувствия. Ведь хоть и легкая, а все-таки операция. Мало ли что может случиться?

Да и вообще, мало ли что может случиться. Я, как муха в безвоздушном пространстве, в одиночестве лопаюсь от тоски.

(…)

“Нет, он не притворяется”,– думала я, глядя на него. Ему действительно тяжело и грустно. Он слишком любит своих – до преувеличения. И он, наверное, не меньше Бунина боится смерти, постоянно помнит о ней. Но Бунин боится своей смерти, а Аминадо смерти близких, любимых. И это, конечно, еще тяжелей».

«Надеяться надо до последней минуты. Но в последнюю минуту можно и перестать»

Во время Второй мировой войны русский Париж был расколот, а Дон Аминадо – раздавлен, он больше не писал фельетонов и не устраивал вечеров. Вот строки из его письма, датированного августом 1945 года: «О том, что было пережито всеми нами, оставшимися по ту сторону добра и зла, можно написать 86 томов Брокгауза и Эфрона, но никто их читать не станет. Поразило меня только одно: равнодушие… Вообще говоря, все хотят забыть о сожженных… Не думайте, что я преувеличиваю, по существу это именно так. Ибо для тех, кто уцелел, Бухенвальд и Аушвиц – это то же самое, что наводнение в Китае» (цитируется по работе хранителя фондов музея Карпенко-Карого Ларисы Хосяиновой «На фоне белого листа»).

После войны поэт переехал в предместье Парижа и нашел работу, никак не связанную с литературой и журналистикой. Впрочем, он писал: в 1951-м вышел поэтический сборник «В те баснословные года», а в 1954-м в Нью-Йорке был напечатан «Поезд на третьем пути» Мемуары не были закончены намеренно: «Соблазну продолжения есть великий противовес. Не все сказать. Не договорить. Вовремя опустить занавес».

Умер Дон Аминадо в 1957 году, похоронен в Париже, на кладбище Батийоль (на фото). Архив писателя его вдова в 1966 году передала в СССР.

НОЧНОЙ ЛИВЕНЬ
Напои меня малиной,
Крепким ромом, цветом липы…
И пускай в трубе каминной
Раздаются вопли, всхлипы…
Пусть, как в лучших сочиненьях,
С плачем, с хохотом, с раскатом
Завывает все, что надо,
Что положено по штатам!

Пусть скрипят и гнутся сосны,
Вязы, тополи и буки.
И пускай из клавикордов
Чьи-то медленные руки
Извлекают старых вальсов
Мелодические вздохи,
Обреченные забвенью,
Несозвучные эпохе!..
Напои меня кипучей
Лавой пунша или грога
И достань, откуда хочешь,
Поразительного дога,
И чтоб он сверкал глазами,
Точно парой аметистов,
И чтоб он сопел, мерзавец,
Как у лучших беллетристов…

А сама в старинной шали
С бахромою и с кистями,
Перелистывая книгу
С пожелтевшими листами,
Выбирай мне из «Айвенго»
Только лучшие страницы
И читай их очень тихо,
Опустивши вниз ресницы…

Потому что человеку
Надо, в сущности ведь, мало…
Чтоб у ног его собака
Выразительно дремала,
Чтоб его поили грогом
До семнадцатого пота
И играли на роялях,
И читали Вальтер Скотта,
И под шум ночного ливня
Чтоб ему приснилось снова
Из какой-то прежней жизни
Хоть одно живое слово.

Подготовила Ольга Степанова, «УЦ».

«Маленькая жизнь»: 2 комментария

Добавить комментарий