В заголовок вынесена строка из самого известного, пожалуй, стихотворения нашего земляка, «последнего поэта Серебряного века» Арсения Александровича Тарковского. Помните, София Ротару пела:
«Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригреве тепло.
Только этого мало.
Всё, что сбыться могло,
Мне, как лист пятипалый,
Прямо в руки легло.
Только этого мало…»?
Об Арсении Тарковском написано очень много, в том числе и в местных СМИ. Очень серьезно его жизнь и творчество исследовал журналист и поэт Роман Любарский, на страницах «УЦ» мы тоже не раз публиковали материалы о Тарковском, интервью с его дочерью Мариной Арсеньевной. Только этого, кажется, мало… Тем более что следующий, 2017 год, будет для нас юбилейным: исполнится 110 лет со дня рождения Арсения Тарковского, 155 лет со дня рождения его отца, народовольца Александра Карловича Тарковского и 85 лет со дня рождения режиссера Андрея Тарковского. Очень хочется, чтобы мы об этих юбилеях не забыли.
Специфика проекта «Земляки» в том, что мы приводим воспоминания современников, документы и т. п. И с этой точки зрения о Тарковском можно писать еще очень много. Физик и художник Александр Кривомазов, который дружил с Тарковским в последние годы его жизни, создал сайт «Музей Тарковского в Интернете», на котором собрал воспоминания современников, фотографии, автографы — в общем, все, что мог найти в периодических изданиях, в литературе и в своем собственном архиве. Мы постарались выбрать самое интересное.
Воздушный пирог и первые свидания
«Детей надо очень баловать, - писал Арсений Тарковский. — Я думаю, это главное. У детей должно быть золотое детство. У меня оно было…
Может быть, поэтому я так хорошо помню свое детство — ведь главное в мире — это память добра. Меня очень любили. Мне на день рождения пекли воздушный пирог. Вы, наверное, даже не знаете, что это такое?.. И прятали его в чулан. А я туда однажды пробрался и стал отщипывать корочку по кусочкам. Вошел папа, взял меня на руки и стал приговаривать: «Это у нас не Арсюша, это зайчик маленький…» Я очень любил отца. И брата Валю.
Мой брат как-то должен был читать в гимназии реферат о каналах на Марсе. Тогда все этим очень увлекались: на Марсе обнаружили каналы, которые, как все думали, были построены руками живых существ. Кстати, когда оказалось, что это не так, я ужасно расстроился! Так вот, брат очень долго готовился, писал реферат о каналах. Потом читал его в гимназии… Всем очень понравилось, ему долго хлопали. Мне тоже захотелось поучаствовать в его торжестве, я вышел и сказал: «А теперь я покажу вам, как чешется марсианская обезьяна». И стал показывать. И услышал громкий, чтобы все услышали, шепот мамы: «Боже мой, Арсюша, ты позоришь нас перед самим И. И.» (директором гимназии).
Меня схватили за руку и увели домой, я всю дорогу плакал. Дома нас ждал чай с пирогами, все хвалили брата, а он гордо говорил: «Вы оценили так высоко не мои заслуги, а заслуги современной наблюдательной науки о звездах». А потом, окончив свою речь, сказал: «А теперь пусть он все-таки покажет, как чешется марсианская обезьяна». Но я уже не мог…
Валю зарубили в 19-м году банды Григорьева.
(…)
Я в детстве любил коллекционировать. Тетя Вера, старшая сестра отца, подарила мне коллекцию марок, собранных до 1900 года. Представляете, как сейчас на это можно было бы безбедно жить? А я ее выменял. Мне было 13 лет. У моего друга был настоящий «смит-вессон». Знаете, такой, сгибающийся вдвое! И я на него обменял свою коллекцию. А на следующий день пришел старший брат моего приятеля, устроил у меня в комнате обыск и отобрал пистолет.
(…)
Отец был очень интересный человек. Когда он был в ссылке в Сибири, он вел подробные записи о жизни в этом крае, о людях, о политике — обо всем… Я пытался опубликовать все это, но так и не удалось. В ссылке умерла первая жена отца. Потом он вернулся в Елизаветград (ныне Кировоград), женился на моей матери. И, живя в одном доме, они, а потом и все мы, переписывались друг с другом. Шуточные, юмористические и серьезные письма писали друг другу, издавали на даче рукописный журнал».
Детские воспоминания Тарковского нам, елисаветградцам, конечно, особенно интересны, потому что здесь все узнаваемо: места, люди, даже идеи:
«А следующий этап был, когда я поступил в гимназию. Это была очень хорошая гимназия — частная, правда, но очень хорошая. Гимназия Крыжановского Милетия Карповича. Он у нас назывался Милетий Шестиглазый, потому что носил две пары очков… Я очень плохо учился. Легко все запоминал, но учиться очень не любил. Иногда мне везло. Как-то я сдавал экзамен по алгебре, меня пригласил к себе учитель математики, и у него над столом стоял словарь Брокгауза. И там была статья про алгебру. Я ее списал и сдал экзамен.
У нас в городе был Казенный сад, где мы с Валей любили сидеть на пушках. Мы жили в городе, который теперь называется Кировоград. А еще раньше он назывался Зиновьевск… Во время обитания этого человека на земле. А после того как его… «изъяли из употребления», город стал называться в честь Кирова… Каждому времени — свои имена…
Почему после революции хотелось забыть и отринуть все старое, всю память? Это естественное состояние любого переходного периода… Но еще — от бессилия. Да, от бессилия.
(…)
Я очень хорошо помню доктора Михалевича.
С Афанасием Михайловичем Михалевичем отец был в ссылке, в Тунке. Он был сослан по делу украинских социалистов.
В мое время он был сед той сединой, которая не оставляет ни на голове, ни в бороде, ни в усах ни одного темного волоса; роста был высокого, голубоглаз, - глаза его были добры до лучеиспускания. Волосы делились пробором слева. Летом он ходил в белой широкополой кавказской шляпе, чесучовом пиджаке, с палкой. Он был врач. Он лечил меня в детстве. От него пахло чистотой, немножко лекарствами, белой булкой.
Я много болел, и мне прописывали много лекарств.
Он отменял их все и лечил меня чем-то вкусным, на сиропах. Ничего, я выжил.
(…)
Афанасий Иванович очень любил отца и перенес эту любовь и на меня. Он один не смеялся над тогдашними моими — впрочем, довольно-таки дикими — стихами, выслушивал их внимательно, обсуждал их и читал мне стихи Григория Сковороды, которые я до сих пор помню: «Всякому городу нрав и права…» Я утешался тем, что мама и другие домашние смеялись не только над моими стихами, но и над стихами Сковороды, которые я так люблю и которые так хороши.
Тогда я был подражателем Сологуба, Северянина, Хлебникова, Крученых и, верно, еще кого-нибудь сразу.
Писал я стихи такие чудовищные, что и теперь не могу вспомнить их без чувства мучительного стыда, хоть мне и жаль, что я сжег те стихи».
Сегодня в биографиях Тарковского часто пишут, что в 1921 году Арсений и его друзья опубликовали в газете акростих, первые буквы которого нелестно характеризовали главу советского правительства Ленина. Молодых людей арестовали и привезли в Николаев, Тарковскому по дороге удалось сбежать. Но домой он не вернулся, ездил по всей Украине, работал учеником сапожника и т. п., а потом уехал в Москву.
Найти этот акростих нам не удалось, как и документальные свидетельства того, что ему в 14 лет пришлось бежать из родного города.
Зато доподлинно известно, что еще в Елисаветграде Тарковский влюбился — во вдову офицера, который погиб во время Гражданской войны, Марию Густавовну Фальц.
Марина Тарковская рассказывала в интервью: «В 1921-24 годах в доме Марии Густавовны собирались гимназисты — соученики ее сестры Елены, влюбленные в музыку, литературу и хозяйку дома — привлекательную, умную, образованную женщину, при этом совершенно неприспособленную к жизни, непрактичную и незащищенную. Настоящего романа у 17-летнего Тарковского и 27-летней Марии Густавовны не было, но она благоволила к нему.
В 1925 году Арсений уехал учиться в Москву, в последний раз он встречался с Марией Фальц в Елисаветграде в 1928 году».
Именно Марии Густавовне Фальц Тарковский посвятил пронзительное стихотворение «Первые свидания», которое звучит в фильме «Зеркало». Помните?
«Свиданий наших каждое мгновенье
Мы праздновали, как богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла.
Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: «Будь благословенна!» —
Я говорил и знал, что дерзновенно
Мое благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола,
И синевою тронутые веки
Спокойны были, и рука тепла.
(…)
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами…
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке».
«У, как я голодал мальчишкой!
Тетрадь стихов таскал под мышкой»
Сам Тарковский пишет: «Мне было шестнадцать лет, когда я приехал в Москву. Я привез тетрадку стихов и умение ничего не есть по два дня подряд. В Москву я приехал учиться.
После экзаменов, состоявших из чтения моих собственных стихов и разговоров о литературе, я был принят в учебное заведение, где так же, как теперь в Литературном институте, из юношей, без различия — талантливых или бесталанных, - пытались изготовить беллетристов и поэтов. Одним из моих экзаменаторов был Георгий Аркадьевич Шенгели».
Арсений Александрович очень много и очень тепло написал о Георгии Шенгели. Шенгели сыграл огромную роль в жизни Тарковского и, наверное, в жизни еще многих молодых и потенциально талантливых поэтов, которые поступали на литературные курсы.
«Шенгели жил тогда в Борисоглебском переулке на каком-то поднебесном этаже в одной комнате со своей женой Ниной Леонтьевной. У них была собака Ворон, доберман-пинчер.
Крыша текла. Хозяева подставляли тазы, ведро и консервные банки, и струйки воды противно стучали по железу. В комнате было тесно, и стало еще тесней, когда Шенгели поселили меня под письменным столом. У меня там была постель и электрическая лампочка.
Денег у меня не было. Георгий Аркадьевич кормил меня и заставлял писать стихи.
Шли месяцы. Я жил уже не под письменным столом, а в комнате какого-то полукурятника за Таганкой. У меня появились деньги. Я стал журналистом. Вот как это произошло. Георгий Аркадьевич сказал мне: — Знаете что? Я ухожу из «Гудка». Не хватает времени. Я веду в этой газете фельетон на международные темы в стихах и судебную хронику. Возьмитесь за это дело.
— Я не умею, - сказал я.
Мне стало страшно. Мне показалось, что легче умереть, чем написать фельетон в стихах на международную тему. Конечно, легче, чем в прозе, но никогда, никогда мне с этим делом не справиться.
— Легче умереть, чем написать фельетон, - сказал я.
— Ну вот еще! Нате вам газету, найдите тему! Я взял газету и действительно нашел тему.
— Вот, - сказал я, - смотрите, Георгий Аркадьевич: Пилсудский на заседании сейма…
Не помню, как оскандалился тогда Пилсудский, но мой учитель сказал: — Прекрасно! Пишите про Пилсудского! Сейчас же! Когда напишете, мы пойдем в «Гудок» и вы станете сотрудником редакции.
Я сочинил свой первый фельетон. Шенгели выправил его, поперчил и присолил. Под его руководством я составил и свой первый судебный отчет.
Так Шенгели связал мою жизнь с газетой, чтобы, если он с Ниной Леонтьевной уедет из Москвы на лето, я не умер с голоду и увидел, что такое работа и настоящая жизнь. (…)
Он делал много добра людям и никогда не говорил об этом. (…)
В начале тридцатых годов Шенгели стал редактором отдела литературы народов СССР в Гослитиздате. Он позвал в издательство нескольких моих сверстников, с которыми нянчился так же, как и со мной, позвал меня и приучил нас переводить стихи. (…)
Мне хотелось бы, чтобы у всех молодых людей, ищущих ключа к искусству или науке, был свой Шенгели — без него так трудно!»
В «Зеркале»
На Высших литературных курсах Арсений Тарковский познакомился с Марией Вишневецкой, которую много лет спустя сыграет в «Зеркале» Маргарита Терехова. В 1928 году они поженились.
Их близкий друг, поэт, переводчик и фотограф Лев Горнун вспоминал: «Тарковские были влюблены друг в друга, любили своих друзей, свою работу, литературу и жили большой кипучей жизнью студентов 20-х годов… Они известили родных о своём решении, и мать Маруси, Вера Николаевна, приехала в Москву познакомиться с избранником дочери. Он ей не понравился, и она целую ночь уговаривала дочь не совершать такого опрометчивого шага, как замужество. Увидев, что это бесполезно, она взяла с дочери расписку в том, чтобы та в будущем не упрекала мать, если её жизнь с Арсением окажется неудачной. Брак состоялся, и Вере Николаевне пришлось примириться с фактом.
Жизнь молодых пошла своим путём, несколько беспорядочно, богемно, но любовно».
К тому времени стихотворение Тарковского «Свеча» было опубликовано в поэтическом сборнике, его поэму «Стекло» читали по всесоюзному радио. Он, конечно, еще не был признанным поэтом (и на самом деле до признания было еще больше тридцати лет!), но Мария Вишневецкая была совершенно уверена, что живет с гением. О своей собственной литературной карьере она забыла и устроилась работать корректором в типографию.
В 1932 году у них родился сын Андрей, а в 1934 — дочь Марина.
Марина Тарковская писала о матери: «Мама наша была нигилисткой, в быту ей ничего не нужно было — даже занавесок на окнах. Она была вне быта. Она представляла особый тип женщин, сформировавшийся в 20-е годы, для которых самым важным была духовная жизнь, а всё остальное считалось мещанством.
(…) Мама была блондинка, с густыми длинными волосами, со спокойными серыми глазами, с нежной кожей. Мария Сергеевна Петровых говорила, что в молодости у мамы было «лицо как бы озарённое солнцем». Но эта озарённость быстро погасла. Есть пословица — каждый кузнец своего счастья. Мама была плохим кузнецом. Она не умела устраиваться в жизни и как будто нарочно выбирала для себя самые трудные пути».
А спустя два года Арсений Тарковский ушел из семьи к Антонине Александровне Бохоновой, она тоже ради него оставила мужа.
Марина Тарковская писала: «Расстались родители, когда мы с Андреем были совсем маленькими. Для мамы это была больная тема. Мы это понимали и старались не тревожить её. Папа был человеком, целиком погружающимся в страсть. К маме он испытывал любовь глубокую и безумную, потом, когда чувство к ней перегорело, так же неистово относился к своей второй жене. У него была натура поэта, совершенно лишённая рациональности.
Замуж мама больше никогда не вышла, полагая, что никакой мужчина не заменит нам отца. Она любила только его всю жизнь…»
А ее брат рассказывал о матери: «Это была удивительная, святая женщина и совершенно не приспособленная к жизни. И вот на эту беззащитную женщину обрушилось всё. Мать не сумела найти себя как человек, имеющий образование, хотя я знаю, что она занималась литературой (в мои руки попали черновики её прозы). Она могла бы себя реализовать совершенно иначе, если бы не то несчастье, которое на неё обрушилось. Не имея никаких средств к существованию, она стала работать корректором в типографии. И работала так до самого конца».
Однако и сама Мария Ивановна, и их дети — Марина и Андрей — обиды на отца не держали: «Что ж делать, поэту нужна свобода». Мария Ивановна потом, уже после войны, даже подружилась с Антониной Бохоновой. А когда читаешь ее письма к уже бывшему мужу, то просто сердце разрывается, разве бывают такие люди?
«Милый Асинька!
Как бы узнать о твоём здоровье?.. Если я тебе буду нужна, попроси дать телеграмму к Нине Герасимовне. Я сейчас же приду и привезу тебе что нужно. Не бойся обращаться со мной как с мамой (только не со своей), я ведь ничего с тебя не требую и ни на что не рассчитываю. Мне ничего от тебя не нужно. Ты же это видишь… О своих личных делах ты тоже не страдай, Асик, всё это проходит, забывается, и ничего не остаётся. Я всё прекрасно понимаю, со мной, Асик, было так же, и всё обошлось благополучно — я сделалась умная, тихая и спокойная. Мне ничего не надо, ничему я не удивляюсь и не огорчаюсь. И мне так спокойно-спокойно. Не огорчайся, мой дорогой, всё будет хорошо. Мы обменяем комнатки, и ты будешь жить хорошо и спокойно. Возьмёшь кое-что из мебели, у меня есть лишнее ложе (диван).
Выздоравливай, моя деточка, у меня руки трясутся из-за этой телеграммы. Я так беспокоюсь, как ты там один, как тебя там лечат. Что тебе надо? Телеграфируй обо всем (и о хорошем, и о плохом), если я ничего не буду получать, мне будет очень беспокойно и плохо…
Нужны ли тебе деньги? Крепко целую, дети не знают, что я тебе пишу. Они тебя очень крепко любят…
… Ничего не продавай, напиши, я денег достать всегда сумею.
Ещё целую».
Немудрено, что фильм сына «Зеркало» Марию Ивановну Вишневецкую немного обидел. Она понимала, что кино — это условность, что фильм не о ней, а о гипотетической семье. И, конечно, никто не мог бы сказать ей: «Ты — персонаж Достоевского. Вся твоя жизнь — принеси да подай… Ты пальцем шевелить не умеешь. Твой муженек спасся от тебя вовремя, но детей ты определенно сделаешь несчастными». Но все вокруг ведь видели, что фильм о НЕЙ, и стихи за кадром читает ЕЕ муж…
«Я знаю, что отец страдал от того, что причиняет боль окружающим, но ничего с собой поделать не мог», - говорила Марина Тарковская в одном из интервью. Сам он писал первой жене о сыне Андрее: «Что делать с этим, я не знаю. Раз уж это началось, то надо устремить его страсти-мордасти по хорошему пути, а задерживать водопад — дело пустое. (…) Постарайся внушить ему, что нельзя доставлять людям страдания ради своих любвей, - к несчастью, я понял это слишком поздно. Объясни, что хуже всего — позднее сожаление о том, что кому-то сделал больно».
«Стелил я снежную постель,
Луга и рощи обезглавил,
К твоим ногам прильнуть заставил
Сладчайший лавр, горчайший хмель.
Но марта не сменил апрель
На страже росписей и правил.
Я памятник тебе поставил
На самой слезной из земель.
Под небом северным стою
Пред белой, бедной, непокорной
Твоею высотою горной
И сам себя не узнаю,
Один, один в рубахе черной
В твоем грядущем, как в раю».
Хотя и эти стихи не о Вишневецкой, они из более позднего «Ахматовского цикла».
«Как я боюсь тебя забыть»
Об отношениях Арсения Тарковского и Марины Цветаевой написано очень много. Не хотелось бы повторяться, но и обойти эту тему мы не можем. Не будем угадывать, был у них роман или нет. Слово самому Арсению Александровичу:
«С Мариной Ивановной Цветаевой я познакомился в 1939 году. Она приехала в очень тяжелом состоянии, была уверена, что ее сына убьют, как потом и случилось. Я ее любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по ее любимым местам — в Трехпрудном переулке, к музею, созданному ее отцом… Марина была сложным человеком. Про себя и сестру она говорила: «Там, где я резка, Ася нагла». Однажды она пришла к Ахматовой. Анна Андреевна подарила ей кольцо, а Марина Ахматовой — бусы, зеленые бусы. Они долго говорили. Потом Марина собралась уходить, остановилась в дверях и вдруг сказала: «А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина». И ушла.
Она была страшно несчастная, многие ее боялись. Я тоже — немножко. Ведь она была чуть-чуть чернокнижница.
Она могла позвонить мне в четыре утра, очень возбужденная: «Вы знаете, я нашла у себя ваш платок!» — «А почему вы думаете, что это мой? У меня давно не было платков с меткой». - «Нет, нет, это ваш, на нем метка А. Т.. Я его вам сейчас привезу!» — «Но… Марина Ивановна, сейчас четыре часа ночи!» — «Ну и что? Я сейчас приеду». И приехала, и привезла мне платок. На нем действительно была метка А. Т.
Последнее стихотворение Цветаевой было написано в ответ на мое «Стол накрыт на шестерых…». Стихотворение Марины появилось уже после ее смерти, кажется, в 1941 году, в «Неве». Для меня это был как голос из гроба».
В 1940 году Тарковский написал стихотворение «Стол накрыт на шестерых» об умерших любимых: отце, брате Валерии, Марии Фальц:
«Стол накрыт на шестерых,
Розы да хрусталь,
А среди гостей моих
Горе да печаль.
И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.
Как двенадцать лет назад,
Холодна рука
И немодные шумят
Синие шелка…»
Цветаева ответила ему:
«Все повторяю первый стих
И все переправляю слово:
«Я стол накрыл на шестерых»…
Ты одного забыл — седьмого.
Невесело вам вшестером.
На лицах — дождевые струи…
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть — седьмую…»
Возможно, это стихи о любви (как часто предполагают), но скорее все-таки о предчувствии того, что произойдет в Елабуге 31 августа 1941 года.
Современники пишут о том, что Тарковский в 1941 году старался избегать встреч с Мариной Ивановной, потому что она «захватывала» его, «давила». Но ее самоубийство произвело на него огромное впечатление. В последующие годы он напишет немало стихов о ней:
«Как я боюсь тебя забыть
И променять в одно мгновенье
Прямую фосфорную нить
На удвоенье, утроенье
Рифм — и в твоем стихотворенье
Тебя опять похоронить».
Когда последнее стихотворение Цветаевой было опубликовано, никто, кроме самого Тарковского и его близких, не мог понять, о чем оно. Стихи Тарковского не печатали вообще, хотя в узких литературных кругах его ценили. Он занимался в основном переводами с восточных языков (туркменского, киргизского, азербайджанского и т. п.). Еще в 1933 году Георгий Шенгели, тогда сотрудник отдела литературы народов СССР Гослитиздата, привлек к работе над переводами национальной поэзии молодых поэтов, в том числе и Тарковского. Возможно, как переводчик Арсений Александрович и преуспевал, та же Цветаева очень хвалила его переводы. Однако он сам высказал отношение к переводам восточных эпосов в стихотворении «Переводчик» — по-моему, очень красноречиво:
«Шах с бараньей мордой —
на троне.
Самарканд — на шахской ладони.
У подножья — лиса в чалме
С тысячью двустиший в уме.
Розы сахариной породы,
Соловьиная пахлава,
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова.
(…)
Для чего я лучшие годы
Продавал за чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова…»
Орган сострадания
В 1941 году Арсений Тарковский провел в эвакуацию обе свои семьи: Марию с Мариной и Андреем и Антонину с дочерью от первого брака Леной. Вернулся в Москву и попросился на фронт. В декабре 1941-го он получил назначение в действующую армию и был зачислен на должность писателя газеты 16-й Гвардейской Краснознаменной Армии «Боевая тревога». В 1943 году был награжден орденом Красной Звезды. 13 декабря 1943 года его тяжело ранили в Витебской области, разрывной снаряд попал в ногу. У него развилась газовая гангрена. Антонина Бохонова с помощью друзей получила пропуск в прифронтовую полосу и привезла Тарковского, которому к тому времени сделали пять неудачных операций, ампутируя ногу все выше и выше, в Москву. В Институте хирургии профессор Александр Вишневский сделал ему шестую, последнюю, ампутацию — гангрену удалось остановить.
«На войне, как нигде, любовь равна состраданию, — писал Тарковский. — Этим великим даром в полной мере наделены лишь натуры щедрые. Осудить, отвернуться, забыть, ответить на зло злом проще. Но есть такое понятие: болевой порог. Чем ниже он, тем острее у человека способность сочувствовать другому.
(…)
На войне я понял, что скорбь — это очищение. Память об ушедших делает с людьми чудеса. Я видел, как одна женщина переменила совершенно образ жизни после смерти сына, сообразуя с памятью о нем свои поступки.
На войне я постиг страдание. Есть у меня такие стихи, как я лежал в полевом госпитале, мне отрезали ногу. В том госпитале повязки отрывали, а ноги отрезали, как колбасу. И когда я видел, как другие мучаются, у меня появлялся болевой рефлекс. Моя нога для меня — орган сострадания. Когда я вижу, что у других болит, у меня начинает болеть нога».
Вторая жена Тарковского Антонина была, судя по всему, очень не похожа ни на первую его любовь, ни на первую жену. Его друг Семен Липкин рассказывал в интервью Кривомазову: «Затем возникла Тоня… (Тренина, по первому мужу). Это была женщина красивая, добрая, мягкая, но она не была властной… Она была куколкой… Прелестной, милой, доброй, порядочной».
«Куколка» Антонина Александровна выходила мужа и… потеряла. В 1947 году он познакомился с переводчицей Татьяной Озерской.
Уже после их разрыва Антонина Александровна тяжело заболела. В 1951 году она умерла от опухоли мозга.
Единственное стихотворение, посвященное второй жене, написано уже после ее похорон:
«Жизнь меня к похоронам
Приучила понемногу.
Соблюдаем, слава Богу,
Очерёдность по годам.
Но ровесница моя,
Спутница моя былая,
Отошла, не соблюдая
Зыбких правил бытия.
Несколько никчемных роз
Я принёс на отпеванье,
Ложное воспоминанье
Вместе с розами принёс.
Будто мы невесть откуда
Едем с нею на трамвае,
И нисходит дождевая
Радуга на провода.
И при жёлтых фонарях
В семицветном оперенье
Слёзы счастья на мгновенье
Загорятся на глазах.
И щека ещё влажна,
И рука ещё прохладна,
И она ещё так жадно
В жизнь и счастье влюблена.
В морге млечный свет лежит
На серебряном глазете,
И за эту смерть в ответе
Совесть плачет и дрожит,
Тщетно силясь хоть чуть-чуть
Сдвинуть маску восковую
И огласку роковую
Жгучей солью захлестнуть».
Продолжение в следующем номере «УЦ».
Подготовила Ольга Степанова, «УЦ».